не-ве-ста!» — бойко, отчетливо, по-военному отчеканивали солдаты. Но ничто не могло уже сдержать накопившиеся за века гнев, ненависть, жажду мщения, страстную потребность расплаты. Над империей нависали, клубились грозовые облака. «Долой царя! Слава рабочим!» — гудели, гремели трущобы, подвалы, тюремные замки. Сотрясались основы. В могилах расседались гробы. Тщетно заделывали раболепные слуги дворцовые окна — гул, предвещающий землетрясение, бурю, потоп, все же проникал во дворец. Медленно, как бы нехотя, хмуро вставало утро кровавого воскресенья, но багровый отблеск его сразу озарил всю империю до самых отдаленных окраин. Вновь ждал лишь прикосновения взведенный курок — и вновь ружье выстрелило. Батуми покрылся баррикадами. Рубили телеграфные столбы, деревья; вытаскивали мебель из соседних домов; набивали мешки землей (тут им очень пригодился пример тбилисского артиста). Три дня город был в руках рабочих. В ожидании приказа из Тбилиси три дня поил водкой и подзуживал войска полковник Везиришвили. Приказ не замедлил прийти. «Братцы, орлы, не жалейте патронов!» — по-прежнему бодро и непреклонно ржал взгромоздившийся на жеребца жеребец. «Иду на помощь, держись!» — подавал издали голос генерал Алиханов, тучей затемняя небо и землю на своем пути. От Сурамского перевала до Зестафони по обеим сторонам железной дороги дымились разоренные, сожженные дотла, растоптанные деревни. «Картина, не поддающаяся описанию», — писал «Листок известий». Пьяные казаки пускали прямо на разгромленные баррикады разгоряченных, потных лошадей. Трупы вывозили навалом на казарменных телегах. Раненым разбивали головы прикладами. Голодные собаки пили из кровавых луж. Распаленные запахом мертвечины кошки врывались к людям в дома. А в ресторане «Франция» полицмейстер самолично руководил устройством и украшением стола для парадного обеда в честь Алиханова. «Это самое… Фу-ты, черт побери. Бокалы. Изволите ли видеть, господа. Расставьте побольше бокалов», — отдавал он приказания хлопочущим официантам в белоснежных манишках. А Саба Лапачи, уткнувшись лицом в колени своей матери, плакал навзрыд — как в то давнее время, когда его, девятилетнего мальчика, отсылали в военное училище в Россию и он прощался навсегда не просто с детством, но со всей своей юной девятилетней жизнью, потому что с завтрашнего дня начиналась для него совсем иная, новая жизнь. И сейчас он был растерян, испуган, он чувствовал себя беспомощным точно так же, как тогда, в возрасте девяти лет, и горько рыдал, прижавшись лицом к коленям матери. А мать дрожащей от старости и от гордости рукой поглаживала его по погонам и с улыбкой говорила: «Что ж ты плачешь, дурачок, ведь государь победил!» Царь победил, расправил плечи и потребовал у подданных ответа за необузданность, за бесчинства, за неблагодарность. И снова наполнились до отказа тюрьмы. Куда ни глянь, всюду виднелись бледные лица закованных арестантов. На виселицах раскачивались и кружились босоногие трупы. Но и побежденные не хотели примириться со своим поражением и уже думали о предстоящих битвах — не только в Грузии, но и во всей империи. Кровь за кровь. Око за око. Зуб за зуб. В Петербурге был убит Плеве, в Тбилиси — Грязнов. «Матушка, не плачь, не рыдай, отец, от меня пришел палачу конец», — с юношеской наивностью пел в могиле убивший Грязнова Арсен Джорджиашвили. Тщедушный старик в черной сатиновой рубахе, висевшей как чужая на его худых плечах, держал на ладони, подобно мертвой бабочке, маленькую, выцветшую, затуманенную от пота карточку и показывал ее прохожим: «Вот каким был мой сын». В театрах ставили пьесы Цагарели «Грузинская мать» и «Каторжник» и «Врага народа» Ибсена. Ученики первой тбилисской мужской гимназии бросили бомбу в полицмейстера, ехавшего в своем экипаже. Директор гимназии Шио Читадзе не успел даже толком разобраться, что происходит, что за шум в гимназии, как ворвался в его кабинет казак и разнес ему череп пущенной в упор пулей. Жена Шио Читадзе, узнав о случившемся, приняла яд — так ей стало страшно остаться одной, без мужа в этом озверелом мире; она даже не подумала о том, что сама покидает на произвол судьбы двух малолетних детей. И все же никто не ожидал того, что случилось тридцатого августа тысяча девятьсот седьмого года. Чудовищная, ошеломляющая весть громом поразила всю Грузию «от Дарубанда до Никопсии», и вся Грузия, еще раз поруганная и растоптанная, замерла в ужасе.

Тридцатого августа тысяча девятьсот седьмого года Илья Чавчавадзе вместе с супругой и слугой отправился из Тбилиси в Сагурамо. «Не поедем, всюду беспорядки, опасно», — остерегала его жена, но Илья не разделял ее страхов и, как это обычно бывало, в конце концов настоял на своем. Да и с чего бы он стал отказываться от своего намерения? Неужели, дожив до семидесяти лет, он не заслужил права передвигаться по своему желанию в собственном доме, в своей семье? А его домом, его семьей была вся Грузия, да, да, вся Грузия, а не какой-либо дом в Тбилиси, в Кварели или в Сагурамо. Да и к тому же, хоть и была охвачена смутой его страна, кто мог бы предположить, что она полностью, окончательно потеряет разум и поднимет руку на своего отца? Лето было на исходе. Храм Светицховели походил на окаменевший костер. Мцхета осталась уже позади; коляска, запряженная парой лошадей, спокойно катилась по пыльной дороге в притихшей от зноя чаще на склоне горы. На всем протяжении пути кузнечики словно перехватывали друг у друга нескончаемую однообразную песню, чтобы для седоков в коляске как можно дольше тянулся этот полный одуряющей, усыпляющей тишины день — один из последних дней охряно- желтого, цвета львиной шкуры знойного лета. У Ильи и у его слуги Якова лежали револьверы в кармане, но ни тот, ни другой ничего больше не опасались — уже доехали до Цицамури, а отсюда было рукой подать до дома. Где-то ворковала горлинка. Пыльный воздух местами отдавал запахом цветов желтинника, да и сами эти цветы то и дело выглядывали из кустов и тут же исчезали, скрывались за каким-нибудь бугром — словно лев зажмурил желтый глаз. «Стар я стал и обессилел, голова осеребрилась», — повторял Илья в уме, откинувшись на подушки сиденья, так, словно слова эти только что впервые родились в его собственной печальной, тоскующей душе, — печальной и тоскующей, ибо он, в отличие от своей жены нисколько не напуганный смутой и беспорядками, чувствовал зато подступившую старость и скорбел оттого, что именно теперь, в эту бурную пору всеобщего брожения, должен был проститься со всем тем, к чему непрестанно стремился все долгие годы своей жизни, ради чего проливал пот, как кузнец над наковальней, бодрствовал долгими ночами, как врач у постели больного, и приближения, наступления чего наконец дождался как бы только для того, чтобы еще острее ощутить предстоящее расставанье. «Эх, вот если бы скинуть лет двадцать с плеч… Быть может, тогда довелось бы увидеть свободным свой народ», — думал он хмуро, откинувшись на спинку сиденья, покачиваясь вместе с коляской. Какое-то насекомое ползло по его манжете, но Илье не хотелось даже пошевелить рукой, так он ушел, углубился в свои грустные мысли. Коляска внезапно остановилась — резко, толчком — и замерла на месте. Лошади испуганно заржали. Яков соскочил с экипажа и побежал к лесу. И тотчас же прогремел выстрел. «В чем дело? Что случилось?» — вскочил в коляске на ноги Илья. Он увидел дуло нацеленного на него ружья. Яков валялся на земле ничком. «Что вы делаете!» — крикнул Илья. Вдруг яркий свет — словно блеснувшая молния — ослепил его. И все с молниеносной быстротой повторилось сначала, в той же последовательности: сперва остановилась коляска, потом заржали лошади. Потом Яков соскочил и побежал к лесу. Потом кто-то прицелился в Илью, а Яков валялся ничком в луже крови. Тут до Ильи донесся крик ужаса — он узнал голос своей жены и сразу все понял. Он больше не спрашивал, что случилось, а обессиленно закрыл глаза, и смерть завладела им. Через несколько минут появился его управляющий, ехавший из Сагурамо с тремя стражниками. Можно было подумать, что они скрывались где-то рядом, в кустах, и дожидались, пока убийцы совершат свое гнусное дело. Если бы, услышав первый выстрел, они чуть поторопили лошадей, то, быть может, сумели бы отвратить беду. Но, то ли по велению судьбы, то ли по какой иной причине, и управляющий, и стражники словно оглохли и ничего не слыхали. Точно так же ничего не слышали и на казачьем сторожевом посту, а когда услышали, было уже поздно. «Я сразу кинулся в одну сторону, в другую», — говорил позже урядник. Ничего не слышали и аробщики, прибывшие на место убийства почти одновременно с управляющим и стражниками. «Подберите нас, увезите — зачтется вам, как построение храма», — успела сказать им супруга Ильи Чавчавадзе, перед тем как рухнуть без сознания в окровавленную пыль. Никто ничего не слышал. Вся Грузия словно оглохла на одну эту роковую минуту — как бы нарочно, чтобы исполнилось проклятие экзарха Павла и вся она от мала до велика, от старика до младенца и от пахаря до монаха впала в адский, смертный грех. «Четверо их было. Темноволосые, в черных тужурках», — только и смогли выжать из кучера, единственного свидетеля, которого управляющий и стражники нашли на месте целым и невредимым. Тела убитых плавали в крови, а он сидел спокойно на козлах, не сводя глаз с блестящих лошадиных крупов. Больше никто ничего не мог сообщить. Супруга Ильи Чавчавадзе все не приходила в сознание. Лицо у нее было избито ружейными прикладами. На другой день по настоятельному требованию врача, доктора Кимонта, ее отвезли — все так же в бессознательном состоянии — в Тбилиси. В пять часов утра она на мгновение пришла в себя и в бреду пробормотала: «Скажите Илье, чтобы не ехал в Сагурамо. Опасно». А Илья уже почти сутки был мертв; он лежал рядом со своим слугой Яковом в соседней комнате, с

Вы читаете Железный театр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×