2

Все чего-то ждали, а чего — не знали сами. Неизвестно было, чего вообще можно ждать. И все же все ждали, ждали без надежды, без веры, в бездействии, потому что с незапамятных пор привыкли так же ждать чего-то, не имевшего ни образа, ни имени, вернее, чьи образ и имя были забыты давным-давно, раньше, чем могла быть осознана бессмысленность ожидания; впрочем, в иных случаях, и даже очень часто, ожидание имело более определенный, сугубо личный характер; существовало целое разнообразие личных ожиданий — так, контрабандист дожидался темных ночей, чиновник — продвижения по службе, проститутка — иностранного корабля; а Дарья ждала дня, когда она станет матерью. Лисица сторожила курятник, волк — овчарню. Мученик валялся в пыли, а мученический венец увенчивал голову льстеца: повелитель подал руку сперва другому, а потом ему.

В Семипалатинске Илья Накашидзе учил политических ссыльных петь «Мравалжамиер». Полицмейстеру не давали спать мысли о тбилисском артисте, полковнику Везиришвили — мысли о жене тбилисского артиста. Все шло вкривь и вкось, в море не хватало песка, в небе — звезд. Нога соблазняющая по-прежнему сбивала человека с истинного пути. Рука соблазненная по-прежнему сама собой тянулась к чужому. Глаз-соблазнитель никак не мог насытиться. В народе просыпалась жажда знаний: приобщиться к науке, понять, что на свете делается, постичь, почему так происходит. По народным аудиториям рассылались, в согласии с тщательно продуманными и строго ограниченными списками, книжки, рекомендуемые для всеобщего чтения, — по большей части брошюры: «Колумб и открытие Америки», «Прививка против кори» или «Крестовые походы». Зато тираж газеты «Листок известий» достиг девяти тысяч, — впрочем, впоследствии, во время русско-японской войны, он превысил тринадцать тысяч. Сильные мира сего выходили на улицу с сердечным трепетом и подолгу задерживались вечерами на службе из боязни налететь на улице на художника Оскара Шмерлинга с его фотоаппаратом; но как бы они ни остерегались, в иллюстрированном приложении к «Листку известий» неизменно появлялись их испуганные, растерянные лица, полузакрытые развернутой газетой или зонтиком. Благодаря подобного рода «карикатурам» все больше возрастал всеобщий интерес к газете, а значит, и ко всему, что делалось вокруг. А время шло. Жизнь кипела, жизнь била ключом. Безногий Коста смеялся: «Жизнь — это театр», — и, чтобы, не дай бог, не отстать от нее, не пропустить чего-нибудь, с утра до вечера недвижно восседал на колоде, отполированной до блеска его задом, у входа в свой подвал; на протянутой вперед деревянной ноге была развешена, как белье, прочитанная им до последней буквы газета; терпеливо, как паук, дожидался он минуты, когда попадется в его западню задумавшийся прохожий и он заполучит собеседника, наговорится всласть. Он был чрезвычайно доволен своей судьбой и считал себя не изгнанным из театра жизни — по причине своей инвалидности — человеком, а полноправным его зрителем, зрителем «с билетом», поскольку он сам (по его словам) отрезал себе ногу-соблазнительницу, которая тянула его «на сцену», собиралась превратить в шута, развлекающего других; а он вот не пожалел ноги, предпочел «сцене» «зрительный зал» и только выиграл от этого (также по его словам), хотя бы потому, что на «сцене» все ежеминутно менялось, а в «зале» царило спокойствие, — правда, несколько однообразное, но зато надежное, нерушимое: солнце приятно грело, на камфорном дереве чирикали пташки, из подвала поднимался аппетитный запах жареной рыбы и каленых семечек; и в конце концов в паутине его терпения непременно запутывался кто-нибудь, хотя бы тот же Димитрий, из которого он мог высосать, как кровь, все, что тот знал нового о ближних и дальних. Димитрий жалел калеку и никогда не проходил мимо, не остановившись поговорить с ним, — хотя, впрочем, даже если бы он хотел пройти мимо, то не сумел бы, невольно должен был бы остановиться, задержаться хоть на минуту, так как деревянная нога Косты перегораживала улицу, как шлагбаум, и Димитрий, по мягкости своего характера, с терпением упершейся в шлагбаум коровы дожидался, когда наконец пройдет до последнего вагона поезд Костиного любопытства. Димитрий не знал, когда поселился Коста в Батуми; вернувшись из Одессы, он застал калеку уже здесь, и тот в первый же день, впервые его увидев, крикнул ему, как старинному знакомому: «Что это ты запропал, неужели еще не доучился?» Не исключено даже, что Коста был порождением подвальной сырости и мрака, что он вырос в подземелье, как гриб, назло, в наказание Димитрию, так как Димитрий в самом деле словно был приговорен выказывать каждодневное внимание этому мудрецу, этому ведуну и пророку с деревянной ногой; и Димитрий считал себя обязанным безропотно проходить каждый день через это «чистилище», прежде чем войти в свой маленький рай. А жизнь продолжалась, бог весть сколько раз униженная, битая, обманутая, не унывала, не сдавалась и по-прежнему кипела, по-прежнему била через край. И дом был все тот же — одноэтажный, крытый черепицей, утопающий в зелени, погруженный в зелень, как подводная лодка в море. Но теперь еще более любимый, еще более драгоценный, еще более лелеемый, потому что в этом доме теплилась новая жизнь, дышало новое существо, росла Нато, тихо, незаметно, как цветок. Ничто не мешало ей — не тревожил нескончаемый гомон гостей, не поднимали родители полусонную с постели, чтобы посадить на колени какому-то полоумному офицеру. Когда Дарья рожала, Димитрий стоял во дворе под проливным дождем и почему-то вспоминал ту страшную ночь, которую он провел в ожидании жены в саду. Дождь хлестал по его зонтику, а Димитрий ждал, что вот-вот явится смерть, так как был уверен, что смерть непременно придет за своим «лимоном», уже высосанным однажды, давно, еще до того, как сам этот «лимон» пришел в мир; за своей добычей, заранее затребованной и заранее обреченной в жертву Димитрием, в ту зловещую ночь, когда жизнь Дарьи была в опасности, когда Дарья была гораздо ближе к смерти, чем та, которая еще не существовала, которую он ничем не мог защитить, ни словом, ни оружием, ни деньгами… ничем, потому что это было еще не существующее существо, незримое и неосязаемое. А теперь оно должно было с минуты на минуту явиться в мир из небытия, из ничего, и золотисто-желтым, шелковисто-блестящим плодом повиснуть на ветке дерева жизни, чтобы смерти легче было его сорвать. Димитрий обливался холодным потом, крупные капли дождя с глухим стуком ударялись о его зонтик, в темноте чуть поблескивала пронизанная, отягченная дождем листва, а из дома не доносилось ни звука. Ничего не было слышно, кроме шипения дождевых струй и барабанного перестука капель. Когда же на террасе показалась акушерка с засученными по локоть рукавами и радостно поздравила его с рождением дочери, Димитрий еще больше перепугался (О бог и природа! Почему вы создали человека таким малодушным?); да, да, лучше бы — так он думал — ребенку сразу родиться мертвым, чем умереть потом, когда Димитрий успеет привыкнуть к нему, полюбить его, когда маленькая — или уже взрослая — дочь станет смыслом, целью и оправданием его жизни, когда она превратится в новый и самый жгучий источник его страхов, замираний его сердца, его забот и мучений. «Живая?» — со двора крикнул он акушерке. «Живая, конечно, живая. Что за вопрос? — развеселилась акушерка. — Можете хоть в море ее бросить — ничего с ней не случится». Зато Дарья так обессилела от родов, что едва могла удержать ложку в руке. Слабость матери, естественно, отзывалась и на ребенке, и Димитрий изводился, пожираемый тревогой: непрестанно мерещилась ему смерть с перекошенным ртом и сощуренными от высосанного лимона глазами. «Моя вина. Я во всем виноват», — сотрясался он от волнения при мысли о своем «невольном грехе». «Покой и хорошее питание», — в один голос твердили врачи, но Димитрий был так напуган, что и представить себе не мог возможность столь легкого спасения от беды: ценой всего лишь покоя и обильного питания. Врачи ведь не знали, с кем ему, Димитрию, приходилось иметь дело! Скоро он так всем надоел, что в городе уже смеялись над ним: что тут особенного, в первый раз, что ли, женщина произвела на свет ребенка? Или он единственный молодой отец на свете? Смеялись над Димитрием, забавлялись, давали ему самые разнообразные советы. И он всем верил, не мог не верить, так как совершенно утратил способность трезво рассуждать, да и времени не имел для этого; он был обязан все испробовать, сделать все возможное, вдвойне обязан — как муж и как отец. Кто-то посоветовал ему покормить роженицу мясом козленка: будто бы это — верное средство для восстановления сил, только козленку должно быть не больше трех месяцев и, перед тем как заколоть, надо заставить его побегать. При других обстоятельствах он только посмеялся бы над таким «верным средством», но сейчас ему было не до смеха. Когда человек попадает в беду, он становится недоверчивым, но сомнения его подсказываются обычно не неверием, а надеждой: он не говорит себе: а вдруг все это обман? — а говорит: что, если это правда? Такова человеческая природа. Димитрий же был обыкновенным человеком, и когда одноногий Коста сказал ему, что особенно славятся земохетские козлята, Димитрий поверил и в тот же день отправился в Земохети. До Саджевахо он ехал поездом, от Саджевахо до Грекова источника — в дилижансе, а отсюда до Земохети присоединился к попутной арбе; в дороге он разговорился с возницей и кое-как скоротал долгий путь, нескончаемо тянувшийся как бы назло измученному страхами и нетерпением человеку. Но мирная сельская тишина все

Вы читаете Железный театр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×