ящиком-макетом под мышкой. От него пахло керосином.
— Михалыч! Во дела! — забормотал он, то и дело поправляя ползущую на лоб фуражку. — Проверил я, проверил!
— Ну и что? — Кедрин вынул руки из карманов.
— Да умора, бля! — зло засмеялся Мокин, сверкнув рысьими глазами на Тищенко. — Такой порядок — курам на смех! Подхожу к амбару, а он — раскрыт! Возятся там какая-то бабища и старик столетний. Я к ним. Вы, говорю, кто такие? Она мне отвечает — я, дескать, кладовщица, а это — сторож. Ну я чин чинарём спрашиваю их: а что вы делаете, сторож и кладовщица? Да, говорят, зерно смотрим. К посевной. Дескать, где подгнило, где отсырело. Скоро, мол, сортировать начнем. И — снова к мешкам. Шуруют по ним, развязывают, смотрят. Я огляделся — вокруг грязь страшенная, гниль, говно крысиное — не продохнуть. А в углу, значит, стоит канистра и лампа керосиновая. Я снова к бабе. А это, говорю, что? Керосин, говорит, здесь электричества нет, должно быть, крысы провод перегрызли, так вот, говорит, приходится лампой пробавляться.
Кедрин помрачнел, по смуглым, поджавшимся щекам его вновь заходили желваки.
— Ну вот, тогда я ящик положил так-то вот и тихохонько, — Мокин аккуратно опустил ящик на землю и, крадучись, двинулся мимо секретаря, — тихохонько к мешкам подхожу к развязанным и толк их, толк, толк! — Он стал пинать сапогом воздух. — Ну и повалились они, и зерно-то посыпалось. Но скажу тебе прямо, — Мокин набычился, надвигаясь на секретаря, — говенное зерно, гоооовённое! Серое, понимаешь. — Он откинул руку, брезгливо зашевелил короткими пальцами. — Мокрое, пахнет, понимаешь, какой-то блевотиной.
Кедрин повернулся к Тищенко. Председатель стоял ни жив ни мёртв, бледный как смерть, с отвалившимся, мелко дрожащим подбородком.
— Так вот, — продолжал Мокин. — Как зерно посыпалось, эти двое шасть ко мне! Ах ты, говорят, сучье вымя, ты, кричат, грабитель, насильник. Мы тебя сдадим куда надо, народ судить будет. Особенно старик разошёлся: бородой трясёт, ногами топает. Да и баба тоже. Ну я молчал, молчал, да кааак старику справа — трссь! Он через мешки кубарем. Баба охнула да к двери. Я её, шкодницу, за юбку — хвать. Она — визжать. Платок соскочил, я её за седые патлы да как об стену-то башкой — бац! Аж брёвна загудели. Повалилась она, хрипит. Старик тоже в зерне стонет. Тут я им лекцию и прочёл.
Кедрин понимающе закивал головой.
— О технике безопасности, и об охране труда, и о международном положении. Только вижу, не действует на их самосознанье ничего — стонут да хрипят по-прежнему, как свиньи голодные! Ну, Михалыч, ты меня знаешь, я человек терпеливый, но извини меня, — Мокин насупился, обиженно тряхнул головой, — когда в душу насрут — здесь и камень заговорит!
Кедрин снова кивнул.
— Ах, кричу, дармоеды вы, сволочи! Не хотите уму-разуму учиться? Ну тогда я вам на практике покажу, что по вашей халатности случиться может. Схватил канистру с керосином и на зерно плесь! плесь! Спички вынул и поджёг. А сам — вон. Вот и сказ весь. — Мокин сглотнул и, переведя дух, тихо спросил: — Дай закурить, что ли…
Кедрин вытащил папиросы. Они закурили. Секретарь, выпуская дым, посмотрел вверх. По бледному голубому небу ползли жиденькие облака. Воздух был тёплым, пах сырой землёй и гарью. Слабый ветер шевелил голые ветки кустов.
Секретарь сплюнул, тронул Мокина за плечо:
— Ты на плане отметил?
— А как же! — встрепенулся тот. — Прямо как выскочил, сразу и выдрал.
Он протянул Кедрину ящик. На месте амбара было пусто — лишь остался светлый прямоугольник со следами вырванных с корнем стен.
— Полюбуйся, подлец, на свою работу! — крикнул секретарь.
Мокин повернулся к Тищенко и медленно поднял ящик над головой. Солнце сверкнуло в полоске стеклянной речки. Тищенко закрыл глаза и попятился.
— Что, стыд берёт? — Кедрин бросил в траву искусанный окурок, тронул за плечо оцепеневшего Мокина. — Ладно, пошли, Петь…
Тот сразу обмяк, бессильно опустил ящик, заскрипел кожей:
— За этой гнидой? На ферму?
— Да.
— Ну пошли так пошли. — Мокин лениво подхватил ящик и погрозил кулаком председателю. Тот пошатнулся и двинулся вниз, вобрав голову в плечи, поминутно оглядываясь.
Дно оврага было грязным и сырым. Здесь стояла черная вода с остатками снега. От неё тянуло холодом и пахло мокрым тряпьём. То здесь, то там попадались неряшливые предметы: ржавая спинка кровати, консервные банки, бумага, бутылки, доски, полусожжённые автопокрышки. Тищенко осторожно обходил их, косился, оглядывался и брёл дальше. Он двигался словно плохо починенная кукла, спрятанные в длинные рукава руки беспомощно болтались, лысая голова ушла в плечи, под неуверенно ступающими сапогами хлюпала вода и хрустел снег. Кедрин с Мокиным шли сзади — громко переговаривались, выбирали места посуше.
Возле торчащего из пожухлой травы листа жести они остановились, не сговариваясь, откинули полы и стали расстегивать ширинки.
— Эй, Иван Сусанин! — крикнул Мокин в грязную спину Тищенко. — Притормози.
Председатель остановился.
— Подходи, третьим будешь. Я угощаю. — Мокин рыгнул и стал выписывать лимонной струёй на ржавом железе кренделя и зигзаги. Струя Кедрина — потоньше и побесцветней — ударила под загнувшийся край листа, в чёрную, гневно забормотавшую воду.
Тищенко робко подошёл ближе.
— Что, брезгуешь компанией? — Мокин тщетно старался смыть присохший к жести клочок газеты.
— Тк не хочу я, просто не хочу…
— Знаааем! Не хочу. Кабы нас не было — захотел. Правда, Михалыч?
— Захотел бы, конечно. Он такой.
— Так что вы, тк…
— Да скажи прямо — захотел бы!
— Тк нет ведь…
— Захотел бы! Ой, захотееел! — Мокин долго отряхивался, раскорячив ноги. Застегнувшись, он вытер руку о галифе и продекламировал: — На севере диком. Стоит одиноко. Сосна.
Кедрин, запахивая пальто, серьёзно добавил:
— Со сна.
Мокин заржал.
Тищенко съёжился, непонимающе переступил.
Кедрин поправил кепку, пристально посмотрел на него:
— Не дошло?
Председатель заискивающе улыбнулся, пожал плечами.
— Так до него, Михалыч, как до жирафы. — Мокин обхватил Кедрина за плечо, дружески качнул. — Не понимает он, как мы каламбурим.
— Как мы калом бурим, — улыбнувшись, добавил секретарь.
Мокин снова заржал, прошлёпал по воде к Тищенко и подтолкнул его:
— Давай, топай дальше, Сусанин.
Ферма стояла на небольшом пустыре, обросшем по краям чахлыми кустами. Пустырь, вытоптанный, грязный, с двумя покосившимися телеграфными столбами, был огорожен грубо сколоченными жердями.
Тищенко первый подошёл к изгороди, налёг грудью и кряхтя перелез. Мокин с Кедриным остановились:
— Ты что, всегда так лазишь?
— Тк, товарищ Кедрин, калиток-то не напасешься — сломают. А жердь — она надёжнее.