Тищенко поплевал на руки и принялся тереть ими запачканный ватник.
— Значит, нам прикажешь за тобой?
— Тк конешно, а как же.
Секретарь покачал головой, что-то соображая, потом схватился за прясло и порывисто перемахнул его. Мокин передал ему ящик и неуклюже перевалился следом.
Тищенко поплёлся к ферме.
Длинная и приземистая, она была сложена из белого осыпающегося кирпича и покрыта потемневшим шифером. По бокам её тянулись маленькие квадратные окошки. На деревянных воротах фермы висел похожий на гирю замок. Тищенко подошёл к воротам, порывшись в карманах, вытащил ключ с продетой в кольцо бечёвкой, отомкнул замок и потянул за железную скобу, вогнанную в побуревшие доски вместо дверной ручки.
Ворота заскрипели и распахнулись.
Из тёмного проема хлынул тяжёлый смрад разложившейся плоти.
Кедрин поморщился и отшатнулся. Мокин сплюнул:
— Ты что ж, не вывез дохлятину?
— Тк да, не вывез, — потупившись, пробормотал Тищенко. — Не успели. Да и машин не было.
Мокин посмотрел на Кедрина и шлёпнул свободной рукой по бедру:
— Михалыч! Ну как тут спокойным быть? Как с таким говном говорить?
— С ним не говорить. С ним воевать нужно. — Поигрывая желваками, Кедрин угрюмо всматривался в темноту.
Мокин повернулся к председателю:
— Ты что, чёрт лысый, не смог их в овраг, сволочь, да закопать?
— Тк ведь по инструкции-то…
— Да какая тебе инструкция нужна?! Вредитель, сволочь!
Мокин размахнулся, но секретарь вовремя перехватил его руку:
— Погоди, Петь. Погоди.
И, пересиливая вонь, шагнул в распахнутые ворота — на грязный бетонный пол фермы.
Внутри было темно и сыро. Узкий коридор, начинавшийся у самого входа, тянулся через всю ферму, постепенно теряясь в темноте. По обеим сторонам коридора лепились частые клети, обитые досками, фанерой, картоном и жестью. Дверцы клетей были лихо пронумерованы синей краской. Сверху нависали многочисленные перекрытия, подпорки и балки, сквозь сумрачные переплетения которых различались полоски серого шифера. Бетонный пол был облеплен грязными опилками, соломой, землей и растоптанным кормом. Раскисший, мокрый корм лежал и в жестяных желобках, тянущихся через весь коридор вдоль клетей.
Кедрин подошёл к желобу и брезгливо заглянул в него. В зеленоватой, подёрнутой плесенью жиже плавали картофельные очистки, силос и разбухшее зерно.
Сзади осторожно подошёл Мокин, заглянул через плечо секретаря:
— Эт что, он этим их кормит?
Кедрин что-то буркнул, не поворачиваясь, крикнул Тищенко:
— Иди сюда!
Еле передвигая ноги, председатель прошаркал к нему.
Секретарь в упор посмотрел на него:
— Почему у тебя корм в таком состоянии?
— Тк ведь и не…
— Что — не?
— Не нужон он больше-то, корм…
— Как это — не нужон?
— Тк кормить-то некого…
Кедрин прищурился, словно вспоминая что-то, потом вдруг побледнел, удивлённо подняв брови:
— Постой, постой… Значит, у тебя… Как?! Что — все?! До одного?!
Председатель съёжился, опустил голову:
— Все, товарищ Кедрин.
Секретарь оторопело шагнул к крайней клети. На её дверце красовался корявый, в двух местах потекший номер: 98.
Кедрин непонимающе посмотрел на него и обернулся к Тищенко:
— Что — все девяносто восемь? Девяносто восемь голов?!
Председатель стоял перед ним, втянув голову в плечи и согнувшись так сильно, словно собирался ткнуться потной лысиной в грязный пол.
— Я тебя спрашиваю, сука! — закричал Кедрин. — Все девяносто восемь?! Да?!
Тищенко выдохнул в складки ватника:
— Все…
Мокин схватил его за шиворот и тряхнул так, что у председателя лязгнули зубы:
— Да что ты мямлишь, гадёныш, говори ясней! Отчего подохли? Когда? Как?
Тищенко вцепился рукой в собственный ворот и забормотал:
— Тк от ящура, все от ящура, мне ветеринар говорил, ящур всех и выкосил, а моей вины-то нет, граждане, товарищи дорогие. — Его голос задрожал, срываясь в плачущий фальцет. — Я ж ни при чём здесь, я ж всё делал, и корма хорошие, и условия, и ухаживал, и сам на ферму с утра пораньше, за каждым следил, каждого наперечёт знаю, а это… ящур, ящур, не виноват я, не виноват и не…
— Ты нам Лазаря не пой, гнида! — оборвал его Мокин. — Не виноват! Ты во всём не виноват! Правление с мастерской сгорели — не виноват! В амбар красного петуха пустили — не виноват! Вышка рухнула — не виноват!
— Враги под носом живут — тоже не виноват, — вставил Кедрин.
— Тк ведь писал я на них в райком-то, писал! — завыл Тишенко.
— ПИсал ты, а не писАл! — рявкнул Мокин, надвигаясь на него. — Писал! А попросту — ссал!! На партию, на органы, на народ! На всех нассал и насрал!
Тищенко закрыл лицо руками и зарыдал в голос. Кедрин вцепился в него, затряс:
— Хватит выть, гад! Хватит! Как отвечать — так в кусты! Москва слезам не верит!
И, оглянувшись на крайнюю клеть, снова тряхнул валившегося и воющего председателя:
— Это девяносто восьмая? Да не падай ты, сволочь… А где первая? Где первая? В том конце? В том, говори?!
— В тоооом…
— А ну пошли. Ты божился, что всех наперечёт знаешь, пойдём к первой! Помоги-ка, Петь!
Они вцепились в председателя, потащили по коридору в сырую вонючую тьму. Голова Тищенко пропала в задравшемся ватнике, ноги беспомощно волочились по полу. Мокин сопел, то и дело подталкивая его коленом. Чем дальше продвигались они, тем темнее становилось. Коридор, казалось, суживался, надвигаясь с обеих сторон бурыми дверцами клетей. Под ногами скользило и чмокало.
Когда коридор упёрся в глухую дощатую стену, Кедрин с Мокиным остановились, отпустили Тищенко. Тот грохнулся на пол и зашевелился в темноте, силясь подняться. Секретарь приблизился к левой дверце и, разглядев еле различимую горбатую двойку, повернулся к правой:
— Ага. Вот первая.
Он нащупал задвижку, оттянул её и ударом ноги распахнул осевшую дверь. Из открывшегося проема хлынул мутный пыльный свет и вместе с ним такая густая вонь, что секретарь, отпрянув в темноту, стал оттуда разглядывать клеть. Она была маленькой и узкой, почти как дверь. Дощатые, исцарапанные какими- то непонятными знаками стены подпирали низкий потолок, сбитый из разнокалиберных жердей. В торцевой стене было прорезано крохотное окошко, заложенное осколками мутного стекла и затянутое гнутой решеткой. Пол в клети покрывал толстый, утрамбованный слой помёта, смешанного с опилками и соломой. На этой тёмно-коричневой, бугристой, местами подсохшей подстилке лежал скорчившийся голый человек. Он был мёртв. Его худые, перепачканные помётом ноги подтянулись к подбородку, а руки прижались к животу. Лица человека не было видно из-за длинных лохматых волос, забитых опилками и комьями помёта. Рой