роли татарина, немца, который живет собою и для себя, который всем сосед и никому не родня, в Бухаре, в Африке или в России.
На пароходе вообще много едущих не за заботою, а для отдыха. Я все любовался двумя, очевидно, учительницами; в лицах их, манерах и всем поведении чувствовалось такое наслаждение этим отдыхом после тяжелого труда, что было приятно смотреть. Праздники — отдыхи; так сказано в Библии. И кто не знает труда, не знает и праздника в жизни своей, — лишение ужасающее! Эти учительницы постоянно выли вдвоем, и прочей публики для них точно не существовало. Примостившись где-нибудь поуютнее, они располагались со своим чаем или пили благоразумное молоко: затем которая-нибудь из них принималась за рукоделие, а другая читала ей вслух. Я прислушался; книжки были интеллигентные, идейные. И негромко они рассуждали между собою во время чтения. Так они учились, большим или малым учением, и во время отдыха. И всё было так умно и мило у них.
Озабоченная мамаша с пятью детьми, в возрасте между 12-ю и 5-ю годами, решительно не знала, что делать, и готова была каждую минуту расплакаться. Глаза ее выражали то молитву, то ужас, то раздражение; казалось, пароход разваливается, и ее милые детки сейчас погибнут. На самом Деле пароход хлопал колесами по воде и ничего не совершалось грозного. Но детки ее были похожи на птенчиков с отрастающими крыльями, которые начинают подниматься над гнездышком и вылетать из него на несколько аршин или сажен. Так как мамаша с самого рождения не выпускала их из-под глаз, то, естественно, она и не заметила этой медленной метаморфозы и уже привычным глазом, всеми привычками души ожидала и требовала, чтобы они никуда не отделялись от ее больного, слабого, полуразбитого тела. От этого проистекали вечные задор и раздор благочестивого гнезда. Оно наполняло шумом своим пароход. Пассажиры, и в том числе я, любовались на резвых девчоночек и одного мальчика, которые спешили с носа на корму и с кормы на нос, открывая то тут, то там новые прелестные зрелища:
— Белый пароход идет! Белый пароход идет! Огромный!
Все бросались смотреть на белый пароход. Мамаша надрывалась от страха, что пароходы столкнутся и все погибнут, а главное — погибнут ее милые дети. Но кто-то из них уже перебежал на другой борт и оттуда звал сестренок:
— Лодка подошла к самому пароходу! Сейчас она потонет! Под самыми колесами!
Пароход принимал нового пассажира, спускали трап; лодку, правда, страшно качало, но все обходилось без драмы и трагедии.
В чудном вечернем закате солнца пароход несколько притих. Чай кончился, и остающиеся час или полтора до сна все отдались любованию и безмолвию. Даже притихла и успокоилась заботливая мамаша, около которой сгруппировались ее дети, по-видимому, уставшие за день. Старшая из ее девочек, несколько отделавшись, сидела, поджав под себя ноги, и, вытягивая напряженно губки, что-то мечтала про себя. В руке у нее был клочок помятой бумаги.
Я подошел и заговорил с нею. Она подала мне клочок бумаги, который я выпросил у нее на память, — так мне это показалось любопытным. Всего 12-ти лет, только что перейдя из первого во второй класс гимназии, она с ужасными кляксами в чудовищными грамматическими ошибками переписала для себя стихотворение, которое теперь восторженно повторяла про себя, как бы молитву на сон грядущий или заветное письмо, полученное от подруги. На бумажке было написано:
Я был ошеломлен. Не было сомнения, что девочка не имела никакого понятия о том, к чему относилось это стихотворение, ничего не знала другого, так сказать, из «репертуара» этих понятий, слов и особенно действий. Между тем она читала его явно богомольно.
— Нравится вам это стихотворение?
— Очень нравится!
— Что же вам в нем нравится?
— Что? — Она подумала и указала на некоторые строки; это были самые красивые и патетические строки. Девочка схватила в стихотворении, так сказать, общую ситуацию души человеческой, души молодой и именно девичьей, каковою была сама, и приняла все стихотворение как прямо обращенное к себе. Именно как письмо, к ней адресованное, но которое почтальон не донес, выронил на дороге, а она случайно гуляла и нашла его. Известно, что дети растут впереди своих лет, 'выходят замуж' и «женятся» в 9, 10, 11 лет, 'имеют детей' и носят их в виде кукол. Предварение будущего — вечный закон души человеческой. Девочка страшно горячо взяла душою выбор, выбор между счастьем и страданием, и в сторону последнего. 'Позорное счастье', 'обманчивые розы' и, в противоположность им, что-то 'грозящее и жгущее', что она примет на себя в какой-то 'неясной борьбе', — это уже плакало в душе ее. Я видел это по глазам и губам. И, может быть, она заснет эту ночь, как и та 19-летняя девушка, к которой на самом деле письмо- стихотворение написано. Вот вы и подите, и исследите законы влияний души на душу, проследите те тропы и дорожки, по которым оно идет в стране, в народе, в обществе, в эпохе. Вспомнить из Иова вопрос Божий: 'Знаешь ли ты время, когда рождают дикие козы на скалах, и замечал ли роды ланей? Можешь ли рассчитать месяцы беременности их? И знаешь ли время родов их?' (Глава 39-я, стихи 1–2). Неисследимое! Неисследима живая природа в ее диком устроении, а уж душа человеческая с ее «тайничками» и культура человеческая с нехожеными дорогами, впереди ее и по всей ее, неисследима стократно…
— Откуда же вы списали, милая девочка, это стихотворение?
— Из журнала. Папа получает много журналов. Кажется, из 'Русского Богатства'.
И что такое 'Русское Богатство' — она не знала. Короленко, Михайловский все terra incognita для малютки, почти малютки.
И подумал я: какой вздор самая мысль остановить уже раз начавшееся движение идей! «Останавливать» что-нибудь можно было до книгопечатания, до Гуттенберга, при рыцарях, закованных в латы, и вообще в том элементарном строе, когда «останавливающий» властелин или олигархия властелинов могли охватить глазом и руками комплекс явлений, подлежавших стискиванию вот эту маленькую жизнь германского феодального княжества или какого-нибудь епископского городка. Но теперь? Теперь все явления социальной жизни стали воздухообразны и решительно неуловимы для физического воздействия. Воздух, электричество, магнетизм — вот сравнения для умственной жизни. Она автономировалась, получила ту свободу, какой никто не давал ей, просто потому, что стала волшебно-переносимой, волшебно- подвижной, волшебно-неуловимой, неощутимой. 'Лови руками холеру', 'хватай щипцами запах розы' — вот что можно ответить цензуре и властелинам, рассмеявшись на их попытки. И вообще уже все давно пошло свободно и свободно будет идти, повинуясь лишь своим автономным законам, умирая, 'когда смерть пришла', своя, внутренняя, от естественной дряхлости; а пока 'смерть не пришлая, то живи, несмотря на все палки и камни, которые неуемные люди швыряют в запах розы или холеру, кому как угодно и кто как назовет.
Свобода и автономия, автономия каждой точечки духовной жизни, — это уже такой факт, который никогда не исчезнет из истории человеческой! И как хорошо, наглядно объяснила мне это умная девочка. 'Нельзя обнять необъятное', — сказали мне умные глазки, вытянутый ротик и эти две ручонки, из которых