быстрой походкой, но улицу переходить боится и на середине Невского вцепляется мне в рукав.
Долго стоит посреди, не позволяя мне идти дальше, пугаясь моих попыток. Стоим посреди улицы, она все сильнее и сильнее вцепляется пальцами мне в плечо. Говорит:
– Я не умею переводить. Осип[12] однажды мне так жалобно сказал: «Меня все заставляют переводить. Все говорят: переводите, переводите! А я не умею». Вот и я не умею.
Мы долго стояли посреди улицы. Я ее уверяла тихонько: уже можно, уже можно.
– Нет, нет, еще нельзя!
– Знаете, я перечла m-me Browning. Что-то не понравилась она мне. Муж всегда тянул одну-единственную ноту, но виртуозно… А она… может быть, тем она и плоха, что очень уж на него похожа.
Сняла откуда-то с верхней полки, став ногами на диван, зеленую тетрадь. Я хотела помочь – «Что вы, я прыгаю, как коза!»
Перелистала ее.
– Много он сделал, особенно после 28 года[14].
Прочитала мне два стихотворения: одно о могучей нищете, которое я уже слышала раньше, а другое, неизвестное мне, о Киеве-Вие3.
– Прочтите ваши.
– У меня нет ничего нового.
Вдруг показала мне на свой лоб – там какая-то с краю темно-коричневая ранка.
– Это – рак, – сказала она. – Очень хорошо, что я скоро умру4.
Это в крошечной комнате Харджиева, где-то у черта на куличках, я ехала туда часа два5. Анна Андреевна любит и знает Москву, а я только раздражаюсь нескладицей. Ленинград своею стройностью приводит и душу в строй, а Москва выводит из равновесия.
У Николая Ивановича холодно. Анна Андреевна сидит на диване, накинув пальто на плечи. Пьем из каких-то кружек чай, а потом из них же вино. Николай Иванович, небритый, желтый, прислушивается к шагам за стеной – к шагам соседей.
Анна Андреевна говорит о литераторах, которые боятся с ней видеться.
– Сегодня Зина уже не пустила его ко мне, – говорит она о Борисе Леонидовиче[15].
Разговор о Герцене. Я долго и глупо ломлюсь в открытую дверь, доказывая, что Герцен – великий писатель, великий художник. Анна Андреевна горячо соглашается.
– Конечно, он гораздо крупнее, чем Тургенев, например. Но в «Былом и Думах» не люблю тех глав, где откровенности о Наташе.
Я пытаюсь спорить. Я понимаю так: в обращении Герцена к мировой демократии «по семейному делу» сказалась прекрасная наивность революционера, ощущавшего единство революции, морали, эстетики.
– Нет, не в единстве и не в наивности тут дело, – сказала Анна Андреевна. – Это время было тогда такое. В пушкинское время ничего о себе не рассказывали, а они выговаривали всё, до дна.
Она слегка хромает: сломан каблук.
Идем по Фонтанке, мимо цирка, мимо Инженерного замка.
– Вам не приелся Петербург? – спрашивает она после долгого молчания.
– Мне? Нет.
– А мне очень. Даль, дома – образы застывшего страдания. И я так долго, слишком долго отсюда не уезжала.
Проходя мимо цирка:
– Тут, несколько лет назад, белыми ночами кричал тюлень…
Мимо Инженерного:
– Видите два окна с другими – цветными – стеклами? В этой комнате убили Павла.
Присели ненадолго в садике. Она говорила – восторженно – о фресках в Софийском соборе. (Видела фотографии.) И добавила:
– Новгородская София тоже очень хороша.
Мы пошли ее провожать.
– Я всю Фонтанку обжила, – сказала Анна Андреевна. – Тут жила, в доме капитула, с Олей.
(Это дом с колоннами недалеко от Симеоньевского моста6.)
– Вам надо почаще ходить гулять, – сказала я, прощаясь.
Она махнула на меня ручкой.
– Что вы! Разве сейчас можно гулять!
Она пришла сама.
Сидит у меня на диване, – великолепная, профиль, как на медали, и курит.
Пришла посоветоваться. В каждом слове – удивительное сочетание твердости, достоинства и детской беспомощности.
– Вот получила письмо. Мне говорят: посоветуйтесь с Михаилом Леонидовичем[17]. А я решила лучше с вами. Вы вскормлены Госиздатом.
(И выгнана им же!)
Текст письма: «Мы охотно напечатаем… Но пришлите больше, чтобы облегчить отбор».
– Вот уже двадцать лет так. Они ничего не помнят и не знают. «Облегчить отбор»! Каждый раз опять и опять удивляются моим новым стихам: они надеялись, что на этот раз, наконец, у меня окажется про колхозы. Однажды здесь, в Ленинграде, меня попросили принести стихи. Я принесла. Потом попросили зайти поговорить. Я пришла: «Отчего же стихи такие грустные? Ведь это уже после…» Я ответила: по- видимому, такая несуразица объясняется особенностями моей биографии.
Мы начинаем вместе, по памяти, перебирать стихи. Я кое-как пытаюсь слепить цикл. Она, хоть и пришла «посоветоваться», слушает меня вяло, без всякого интереса.
– Не хочу я искать, рыться… Бог с ними… Дам «Мне от бабушки-татарки», и будет с них. Да и остались одни безумно-любовные[18].
Прячет издательское письмо и, увидев у меня на столе томики маленького оксмановского Пушкина, начинает говорить о Пушкине[19]:
– Как «Пиковая дама» сложна! Слой на слое. Я это поняла впервые, когда читал Журавлев. Он изумительно читает. Своим чтением он открыл мне эту сложность8.
Обе мы дружно ругаем Яхонтова.
– Просто неинтересно, – говорит Анна Андреевна.
Разговор о прозе Пушкина приводит нас к Толстому. Анна Андреевна отзывается о нем несколько иронически. А потом произносит грозную речь против «Анны Карениной»:
– Неужели вы не заметили, что главная мысль этого великого произведения такова: если женщина разошлась с законным мужем и сошлась с другим мужчиной, она неизбежно становится проституткой. Не спорьте! Именно так! И подумайте только: кого же «мусорный старик» избрал орудием Бога? Кто же совершает обещанное в эпиграфе отмщение? Высший свет: графиня Лидия Ивановна и шарлатан- проповедник. Ведь именно они доводят Анну до самоубийства.
А как сам он гнусно относится к Анне! Сначала он просто в нее влюблен, любуется ею, черными завитками на затылке… А потом начинает ненавидеть – даже над мертвым телом издевается… Помните: «бесстыдно растянутое»?[20]