Я не спорю. Мне слишком интересно слушать, чтобы говорить самой. Ну да, она женофилка. Когда она умолкает, я говорю только: какие великолепные страницы перед самоубийством.
– Да, да, конечно, множество гениальных страниц. Бормотание мужичка под колесами – великолепная заумь.
А в общем не любит она, видно, Толстого.
– Я очень дружна с его внучкой Соней. Она дала мне альбом, чтобы я написала. В этом альбоме спертый дух – ханжеский дух Ясной Поляны.
Лозинский принес ей «Ад».
– Перевод замечательный, – говорит она. – Я читаю с наслаждением. Есть места натянутые, но их мало. Я сижу и сверяю.
Я, со свойственной мне способностью ляпать не подумавши, осведомляюсь, знает ли она итальянский.
Она, величаво и скромно:
– Я всю жизнь читаю Данта.
Мельком жалуется:
– Шумят у нас. У Луниных пиршества, патефон до поздней ночи… Николай Николаевич очень настаивает, чтобы я выехала.
– Обменяли бы комнату?
– Нет, просто выехала… Знаете, за последние два года я стала дурно думать о мужчинах. Вы заметили, там их почти нет…[21]
И, не принимая моих попыток объяснить это[22], выпуская дым в сторону, цитирует чьи-то слова:
– «Низшая раса»…9
Поздно. Люшеныса спит, но сильно кашляет во сне. Прошу Иду лечь не на кухне, а в детской, и иду провожать Анну Андреевну. На улице теплый вечер, глубокое небо. В этой глубине – колокольня Владимирской церкви.
По дороге Анна Андреевна рассказывает мне о черепе Ярослава, привезенном сюда для исследования («все зубы целы»), и о Киеве («испорчен XIX веком»).
Кругом множество пьяных. Кажется, что вся мужская часть улицы не стоит на ногах. Анна Андреевна рассказывает, как недавно вечером к ней по очереди пристали трое мужчин, и когда она прикрикнула на одного, он ответил:
– Я тебе не муж, ты на меня не ори!
Идем по ее темному двору. Споткнувшись, она говорит: «Не правда ли, какой занимательный двор?» Потом по лестнице, в полной тьме: ни одной лампочки. Она идет легко, легче меня, не задыхаясь, но слегка прихрамывая: каблук. У своей двери, прощаясь, она говорит мне:
– Вы знаете, что такое пытка надеждой? После отчаяния наступает покой, а от надежды сходят с ума.
– Ничего не случилось. Это я после ванны. Я здорова.
Толстое одеяло без простыни. Грубая рубаха. Мокрые волосы на подушке. Лицо маленькое, сухое, темное. Рот запал. «Вот такой она будет в гробу», – подумала я.
Но впечатление это скоро рассеялось. Она вскочила, накинула черный шелковый халат с драконом («китайское мужское пальто», – пояснила она) и принесла из кухни чай. К чаю был черный хлеб и какие-то соевые конфеты. Выпив чашку, она снова легла под одеяло и заговорила. У нее какая-то новая беда, и позвала она меня, видно, чтобы не быть одной. О беде не говорила, а обо всем на свете.
– Перечитываю Салтыкова. Замечательный писатель. «Современная идиллия» – перечтите. Вот, говорят, бедняга, вынужден был эзоповым языком писать. А ему эзопов язык шел на пользу, создавая его стиль.
И опять о Герцене:
– Да, вот это писатель… Вы не помните, между прочим, где он называл Николая – Дадоном? Мне для работы надо.
– А бывают и дутые репутации, например Тургенев.
(Я в восторге от такого совпадения нелюбви.)
– Как он плохо писал! Как плохо! Помните «Стук, стук!..» Прав был! Достоевский: сплошное mersi! И как по-барски он людей описывал: внешне, пренебрежительно.
Я сказала, что понятие «русский литературный язык» совершенно условное, что у каждого свой: у Гоголя, у Лермонтова, у Пушкина, у Толстого, у Герцена. Каждый из них писал на своем, а не на русском литературном. Вспомнила, что Корней Иванович, прочитав лермонтовское «Меж тем как Франция среди рукоплесканий», воскликнул: «Разве это по-русски? Это на каком-то другом, может быть и прекрасном, но на другом, особом языке. Звук другой».
– Корней Иванович ошибается, – сказала Анна Андреевна. – Это ни на каком особенном, а все дело в том, что в XVI и XVII веке во Франции существовал для начал и концов прочный канон. Например, оды должны были начинаться со слова «aussi». Пушкин часто переводил этот зачин. То же и «меж тем как». Это было просто нечто обязательное для торжественного начала. Уже Вольтер пародировал подобные зачины и использовал их в сатирических стихах. У меня об этом много написано – вон, все в тех ящиках лежит. Я уже и вообразить себе не могу, как воспринимается Пушкин без этого фона[23] .
Я – о «Полтаве».
Она на минуту прижала руки к лицу.
– Откуда он знал? Откуда он все знал?
Потом:
– Никогда больше не буду это читать![24]
В коридоре топал и быстрым говорком тараторил Николай Николаевич.
Чтобы отвлечь Анну Андреевну от «Полтавы», я рассказала ей, как видела ее впервые на вечере памяти Блока в лазурной шали.
– Это мне Марина подарила, – сказала Анна Андреевна. – И шкатулку[25] .
Я спросила о Мережковских.
– Недоброжелательные были люди, злые. И ничего не делали спроста. Мне в 17 году Зинаида Николаевна вдруг начала звонить, звала к себе, но я не пошла. Зачем-то я ей нужна была…
– А Розанов? – спросила я. – Я так его люблю, кроме…
– Кроме антисемитизма и половой проблемы, – закончила Анна Андреевна.
Скоро пришел Владимир Георгиевич[27].
Она попросила его переписать стихи:
– Вы ведь знаете, где.
Он долго перелистывал тетрадь, искал, не находил. Она объясняла, где и что, очень терпеливо, стараясь не раздражаться, и все-таки где-то в глубине голоса жило раздражение.
Владимир Георгиевич переписывал медленно. Я подала ей в постель котлету на хлебе и чашку чаю. Она ела и пила лежа, не поднимаясь.
Он спрашивал ее о знаках.