?
– «Вчера у Беньяш, Радзинская заявила: я хотела принести вина, но Л. К. и О. Р. запретили мне, так как NN сегодня нельзя пить». Я в ярость пришла. Как! Я уже двое суток не курю, на это у меня хватает силы воли, а меня изображают перед чужими людьми безвольной тряпкой, алкоголичкой, от которой необходимо прятать вино! при которой нельзя пить! На вопрос Радзинской вы должны были ответить: «купите вина, a NN, конечно, пить не станет».
На все мои представления, возражения, объяснения следовали гневные и страстные ответы. Наконец я сказала:
– Вы сами называете дом № 7 «лепрозорием», вы постоянно рассказываете мне о здешних скандалах и грубостях, которые даже вам бывают адресованы – и вы живете так, будто вас ничто не тревожит, не реагируя на сплетни, смеясь над ними. И тут вдруг такой пустяк выводит вас из себя! Какие-то дамы могли подумать, что вы могли бы выпить рюмку вина – и вы расстроены, в ярости, сердитесь на меня, обижены и пр.! Да если бы обо мне такое подумали – я и пяти минут не беспокоилась бы.
– «Вы другое дело. О вас какой-нибудь пошляк скажет глупость, и она тотчас же забудется. А на меня столько клеветали в жизни. И будьте спокойны, что эти три дамы накатают мемуары, в которых читатели прочтут: в ташкентский период жизни NN пила мертвую. Друзья вынуждены были прятать от нее вино»… Уверяю вас. Не иначе… Есенин и всё прочее…»
Я опять возражала, но NN прервала меня:
– «Прекратим этот разговор. Он ниже нас с вами».
Идя домой, я с грустью думала об этой истории. Во-первых, где справедливость? Радзинская месяцы ленилась прописать NN – что грозило всякими неприятностями – и NN легко прощала ей эту мерзость. Я же сказала что-то, только согласилась, из заботы о ней, что в этот день покупать вино не следует – и она «в ярости» и пр. Во-вторых, некая неприятно-преувеличенная забота о своей репутации несомненно наличествует. В защиту же ее могу сказать, что все это вызывается острым чувством чести, которая, в свою очередь, обусловлена чувством ответственности перед своим народом.
На другой день у нас с нею был интересный разговор об О. А. [Глебовой-Судейкиной]. Улучив удобный момент, я спросила: «А какая по-настоящему была О. А.?.. По поэме я внешне ее представляю себе, но…»
– «Ну что вы, А. К.! Очень неверно. Как это «внешне» вы себе представляете? Будто в поэме я действительно нарисовала свою подругу, как думают некоторые… Я нарисовала не ее, а ее, и себя, и Соломинку Андроникову… Все мы тогда такие были…»
– Ну а какая все-таки О. А. была в действительности? За что вы любили ее?
– «Она была очень острая, своеобразная, умная, образованная… Прекрасно знала искусство, живопись, особенно Возрождение. Прищурится издали и скажет: «Филиппо Аиппи?» – и всегда верно, ни одной ошибки… Когда мы жили вместе, она была уже увядшей, так что я подозреваю, что ей было не тридцать пять, а уже больше сорока… Потом у нас испортились отношения на семейной почве… Д.[382] рассказывает, что там [в Париже] она была очень одинока, очень нища. Но царственно носила свои лохмотья».
В эти же дни выяснилось, что NN давно уже получила пропуск в магазин, то есть право
Потом я пошла ее провожать в Националь. [Беньяш.] Стужа. Тьма полная (10 часов). Мы сбились с пути. По дороге NN гневалась на Волькенштейна по обычной линии.
«Как страшно видеть голод на таком молодом лице». Мыло. 50 р. [Не о Муре ли?][388]
Последние мои два вечера у нее были увлекательны беспредельно. Я приходила усталая, сонная, замученная рассказами детей и Старым Городом, заходила на минуточку и не могла уйти часами.
Оба раза мы устраивали «пир». Множество догадок и прозрений NN, и упорного ее желания понять все до конца. О башне ею написано раньше, чем она поняла главную тему[390] .
(Читает основное впервые).
Свидание: «как вы могли написать «ребенка и друга», ведь вы знали уже, что сбудется все написанное?» – «А как вы могли написать «Молодца»?» – «Это только сказка». – «Знаем мы эти сказки». [Я думаю – это о разговоре с М. Цветаевой.][391]
Возмущена безвкусицей и … [одно слово густо зачеркнуто. – Е. Ч.]. Но интерес превозмогает всё.
Входили, мешали нам, NN уронила книгу, мы много смеялись.
В комнате холод – кончились дрова совсем. Паек – липа, совсем не тот, что папин, дают ерунду.
Из Ленинграда кругом дурные известия, но я щажу NN, и она не заговаривает.
Лампочка горит тускло, NN не может читать. «Все из-за деятельности антифашистов, – объясняет NN, – они выключают приборы только отходя ко сну»[392].
– «Не дай мне бог написать то, что я сейчас задумала».
– «Мы похожи?» – Нет, NN, совсем не похожи, даже не противоположны. [Это об М. Цветаевой.]
Третьего дня вечером она чувствовала себя совсем хорошо, легко, а вчера жаловалась на перебои сердца: выпила у Штоков чашку кофе.
В промежутках между яствами зашел почему то разговор о Шуре. (В последние ночи мне снился Митя; неотступно думаю о Мироне, о Шуре; забываясь, разговариваю с Тамарой на улице вслух… «Между помнить и вспомнить, други…»[393]
Я рассказала ей Шурин роман с С. и тот страшный вечер в Европейской, которого никогда не забуду[394].
– «Это очень страшно, – сказала NN, – а у вас так когда-нибудь было?»
– Нет, – сказала я. (У меня было хуже.)
– «А у меня ведь были все возможные варианты и комбинации; было и так. У Николая Николаевича начался роман с Тотей [Изергиной][395]. Сначала я ничего не знала, потом знала, но не обращала внимания; потом я переехала к Срезневским. Н. Н. [Пунин] грозил, что убьет Срезневских, если я буду у них жить, умолял, плакал и пр. Я переехала в Царское, жила там в комнате умирающей Валентины Андр. [Щеголевой] и ухаживала за ней. Он приезжал туда; я подходила к окну с