– «Глупости. Он очень талантлив. А что он грязен и пьян – какое мне дело? Хлебников тоже был грязный и опухший».
Мы поднялись наверх, и скоро гости явились. Приглаженный Кочетков и опухший, мутный Державин… В нем что-то наивное и чистое, несмотря на грязь.
Он читал много, жадно, видно было, что изголодался по слушателям.
Баранку и пирожок, предложенные ему NN, завернул и унес для сына.
Стихи читал хорошие, причудливые, очень русские, очень свои.
NN хвалила.
Вчера я, по условию, пришла к Беньяш слушать вместе с NN ее работу о Ханум. Кроме нас, была Слепян – грубая, злая, умная[423]. Мелькнула Раневская.
Беньяш читала нечто очень ловкое, но трепетно-розовато-волнующее, очень безвкусное по всем очертаниям, очень дурное по языку, очень банальное и дилетантское. «Красота, красота!»
Первой высказалась NN: «Хорошо. Интересно. Создает образ Ханум. Тот, кто не видел – захочет увидеть, а кто видел – припомнит свое ощущение».
Я высказалась всерьез, точно и беспощадно.
NN и Слепян обрушились на меня. Беньяш сказала, что я очень мила, но с моими оценками не согласилась.
Слепян говорила обычности, на которые скучно было возражать.
NN – «Загубил, загубил вас Маршак…» И отсюда перешла к гневной филиппике против редакторов, которую постараюсь воспроизвести точно:
– «Мне рассказывали, что на одном редакционном совещании по поводу одной рукописи было сказано: она плоха, но если дать человеку со вкусом, то будет толк. Да что же это за шарлатанство, в конце концов! Кого же должен любить читатель? Чей портрет вешать на стенку?»
О редакторах в данную минуту речи не было, так что это был просто выпад против меня и моего профессионализма.
Я не спорила. Не хотелось людям равнодушным рассказывать о самом заветном, любимом, мучительном, что было у меня в жизни. NN, конечно, умнее всех на свете и могла бы всё понять – но стоит ли, стоит ли? Зачем?
Потом мы сидели как-то вяло, собирались пить вино, его не было. Мы с NN ушли. Шли в теплой тьме. NN рассказала мне по-настоящему о вечере у Бабочкина. Герасимов[424] ).
Я проводила ее, она зазвала меня зайти и показала письмо, привезенное ей от Харджиева Коварским.
Сегодня провела весь день у нее в комнате. Переписывала один из рассказов. Она не пускала никого к себе, чтобы мне не мешали; подремывала, читала Шекспира, потом ушла к кому-то из соседей надолго. Я работала часов пять (Петров)[426] . Потом она поила меня чаем.
Штоки, Волькенштейны и все соседи сильно встревожены тем, что Толстой устраивает переезд NN в Дом Академиков. Там удобно, сытно, уборная в доме, ванная и прочие прелести. Но зато дорого: комната обходится около 200 р. в месяц. NN колеблется. Все скорбят и отговаривают. Я бы ужасно хотела, чтобы она переехала в человекоподобный дом. Но боюсь дороговизны и отсутствия Ольги Романовны, которая моет, шьет и пр. Правда, быт там легкий.
Разговор о Блоке.
– «Когда я с ним познакомилась – в 1911 году он уже ничуть не скрывал своего презрения к людям и того, что они ему ни для чего не требуются… И все же, до опубликования дневников, никто не представлял себе, какая в нем жила брезгливость, желчь… Дневники были для нас, как молния, как удар грома. Кроме того, мы не знали, до какой степени он был поглощен семейной трагедией…
– Стыдно всё же: заблудился в трех соснах – во вражде баб: жены и матери».
После разговор зашел почему-то о телефонных звонках. И NN рассказала об одном очень забавном. Звонок. Ее зовут. Голос: «у вас написано: углем наметил на левом боку. Так это его бок или ее?» – Это ее бок, – ответила NN и повесила трубку[427].
Потом приехала Толстая и разъяснила присутствующим, что переезд NN уже предложен самим ЦК и отказываться неудобно.
Я шла домой вместе с нею. По дороге я внушала ей, что если издадут только новые стихи NN (предложение Тихонова), то это даст грош, что надо устроить ей побольше денег, что надо раздобыть лечкарточку в Правительственную Клинику и пр. Людмила Ильинична относится к NN пылко и, надеюсь, добьется всего… На иждивение Литфонда NN не перейдет, нужно устроить ей
Эту идею Л. И. обещала внушить Толстому; пригласить к себе NN и Тихонова и решить все дела.
Я полна жалости к этому человеку, когда не вижу его – больной, слепой, талантливый, умный, – но каждое слово меня раздражает.
NN тоже сначала была ласковой, кроткой, почитала ему свои стихи, но потом и ее терпение кончилось, она стала резка и выпроводила его.
Он нудно, настойчиво, упорно расспрашивал о Рождественском, о нынешних теориях бывших формалистов; плохо слушал; перебивал; был нуден.
– «Вот они, провинциалы, все такие, – говорила мне потом NN. – Его юность совпала с книжечками Рождественского, статьями формалистов, он мечтал быть с ними, войти в их круг. Он говорил о них с двумя друзьями, они противопоставляли эти книжечки всему мещанскому толстозадому быту. Мечта не состоялась; но он уже не в состоянии заинтересоваться ничем и никем кроме людей и книг того времени».
Не помню, в какой из последних дней, она показала мне несколько строф белых стихов о доме, очень страшных[428].
Во вторник я застала ее чрезвычайно встревоженной: она получила телеграмму от Пунина, что он, проездом в Самарканд, будет в Ташкенте и просит встречать эшелон 503. Вагон Ленинградской Академии Художеств.
Она уверена, что он везет дурные вести о Вл. Г. Поручила мне справляться о приезде эшелона; сие весьма нелегко.
Она лежала в кровати, вымытая, ослепительно красивая, с распущенными после головомойки волосами.
Сообщила, что ни за что никуда не поедет. – «Здесь я, платя 10 р. за комнату, [могу], на худой конец, и на пенсию жить. Буду выкупать хлеб и макать в кипяток. А там я через два месяца повешусь в роскошных апартаментах».
Весь дом ликует по поводу ее решения. Рассказывают, что Цявловский вдруг кинулся целовать ее руки, когда она несла выливать помои.
Она дала мне прочесть письмо от поклонницы. Сколько я таких писем видела у нее в Ленинграде! Наивное, восторженное, благодарное, милое.
Как я люблю людей, когда они ее любят.
Дальше воспоследовала трагикомедия.
Пришел В. М. Волысенштейн. NN давно уже мне жаловалась, что трудно переносит его визиты. Я ей пеняла за это, мне он кажется не так плох, благодушен и пр. Теперь я не могла с ней не согласиться. Он получил письмо от матери из Ленинграда. И все, что мы знаем уже месяцы – от свидетелей, из писем друзей, все, что рассказывала NN, до него вдруг, только вчера, дошло. Мы о Ленинграде молчим. Или плачем. А ему захотелось поговорить.
«Подумайте, там люди совсем голодают… Неужели же даже кило крупы нельзя послать?» и пр. Всё это