говорил девице: у вас линия шеи совершенно античная. Или: вы нимфа этих мест. Поднимал с четырех ног на две и вводил в храм муз… Ясно, что они его обожали. Это способ простой и верный… Как-то Эмма рассказывала мне, что он приехал в Москву, и она и другие девицы были у него. Я ей все рассказала, что он им говорил. – Да вы разве были там? – Нет, я это сейчас придумала»[554] .
Заговорили об Эмме. Я произнесла, что пишет она слабо.
– «Зато верный друг. Это гораздо важнее».
Вчера я была у нее.
Рина и Зина.
Перед вечером она пришла. Мы посидели во дворе.
Она ушла – а сегодня Ледик пришел и сказал, что встретил ее на улице и она просила мне передать, что книга разрешена и мне угрожает корректура[556].
NN оживленная, веселая, ясная, без обычной ее подспудной печали – просто веселая.
Раневская, против обыкновения, приветлива со мной и любезна. И не очень истерична, потому что еще не очень пьяна.
Сыпет блистательными рассказами.
В трамвае ей женщина-еврейка:
«Позвольте мысленно пожать вашу руку».
Выпала из трамвая. Разбилась. Женщины наклонились над ней, решают: это та, что в «Подкидыше»? Или в другой картине? и, не подняв, но решив, что, действительно, Муля, – уходят.
Из под колес вагона вылез мальчик: – «Тетя, это ты на картине Подкидышей подбираешь? Тетя, возьми меня… Тетя, ты только на картине их подбираешь?»
Затем следовал ряд рассказов о безумном обжорстве Алма-Атинских киношников и мании запасов, их охватившей.
– Это у вас мешки с песком? Бомбежек ждете?
– Нет, с сахаром.
В соседней комнате такой крик, будто кто-то обварился не кипятком, а чем-то жирным. Оказывается, масло спекулянт понес в другой этаж, не к ним. А у них пятнадцать литров и хотят еще.
Об ужине у Эйзенштейна с икрой и пр. Черная от голода уборщица.
– «Я уже давно думаю, что пора переходить в стан уборщиц. Выбираю момент, чтобы переметнуться», – сказала NN.
Раневская сообщила, что не получающие пайков и денег алма-атинцы мечтают поджечь лауреатник с четырех углов. Ходят бледные, усталые.
– «Но сил, чтобы поджечь, надеюсь, у них хватит?» – спросила NN.
Когда Раневская описывала запасы маниаков, NN несколько раз восклицала:
– «Бедняги! Какую участь они себе готовят!»
Открыв «Ардова», прочла мне новые строки в поэму – да, в поэму, не отпускает она ее никак! Строки о прошлом, которое тлеет, и о будущем, которое зреет, и еще одни, поразительные, о глазах, которые она еще не знает, куда вставить. Гениальнейшие – на уровне хризантемы и зеркала [557]).
Раневская показывала снимки с себя в роли тетки Грозного, и NN очень, очень восхищалась.
Раневская рассказала фольклор об NN, бытующий в Алма-Ата.
Жаловалась на Вакара, администратора, который ее угнетал. А он – двоюродный племянник NN.
– Вы не имеете право иметь племянников! Вы не его тетка, а тетка человечества![558]
Я ушла в двенадцать. NN и Раневская вместе стояли на лестнице, пока я спускалась.
NN заходит иногда – по дороге на обед (партактив) или с обеда.
Ходит она теперь легко, не то, что я! у меня грипп, и я еле волочу ноги. Кроме того, я занята. (Я – Соня. Вот никогда не предполагала!)
NN обещала придти вечером прочесть поэму Лиле и Геше – мы накупили винограду и пр. – но Раневская позвонила, что NN нездорова и не придет. Так я и чувствовала. Но вчера днем она вдруг пришла – прекрасная, сосредоточенная, ясная, благостная. В кольцах и ожерелье, которое, было, сняла.
Она пришла, когда я была дома одна. Полежала. (У нее тоже гриппок.) Попила чаю. И вручила мне тетрадь, которую уносила на несколько дней. Вписала туда строки о прошлом и будущем, конец эпилога, новый эпиграф ко всей поэме («все правы»); по-другому название – (поэма теперь называется «Поэма без героя», а первая часть – «Тринадцатый год»;[559]) по-другому разбила на части («Решка» теперь – одна из частей)…[560] Намазала снова страшно и, надев очки, принялась наводить неразборчивые места пером. Попросила у меня томик Пушкина, чтобы понять, как поставить знаки в эпиграфе «Я воды Леты пью…» Но вошли Лиля и Теша, и она захлопнула тетрадь.
Да, приписала еще «Дарю эту тетрадь…». Почему? Не потому ли, чтоб не думали «посвящаю»?
Прочла поэму Лиле и Геше. Читала хуже обычного, торопясь и гриппозно.
Прочла ленинградский цикл (без детей: вспомнила, милая, что слушатели потеряли ребенка) и с новыми вводными строками ко всему вместе: кровавые громады, которые мне не очень понравились[561].
Поднялась обедать к Булгаковой. Потом Геша пошел ее провожать.
Рассказывала, что эпилог – новые строфы – написала почти весь 19-го августа, в жару, в комнате, полной народу.
Она лежала очень бледная, с мигренью, в синем в полоску халате – не то, чтобы молодая, а юная, восемнадцатилетняя какая-то. Халат струился как ручей.
Расспросила меня обо мне, а потом вдруг:
– «Полчаса назад я получила телеграмму. Скоропостижно скончалась Тат. Влад. Гаршина»[562]).
Видно, известие это потрясло ее. Но больше о нем она не говорила и сразу перешла на другие темы.
– «Вчера ко мне вдруг явился некий профессор Зуммер. Пригласил меня на лекцию об Александре Иванове. Тут же сообщил мне, что Александр Иванов был связан с Герценом и пр.[563] Вообще, я вижу, что без высшего образования меня из этого города не выпустят… А кончил он так: «Я провел год у ног Вячеслава [Иванова] в Баку. Здесь я услышал вас в Педагогическом Институте. К вам меня привел Эрос».
Ф. Г., которая была при этом визите, сразу по уходе сделала замечательный скетч. Я в старости. (Ну, очевидно такая, как теперь.) Глухая. Ко мне входит старичок. – «А. А., меня к вам привел Эрос». – «Кто? Эфрос? Разве этот старый халтурщик еще жив?» – «Эрос, а не Эфрос!» – «Ах, эпос! Нет, я пишу только лирику»… – «Да нет же, Эрос»… Тогда я наконец понимаю и – смотрите…»
NN порывисто села на постели, схватила зеркало, пудреницу и напудрилась.
Я спросила, как у нее с Москвой, есть ли вызов.
– «Нет, вызова нет, и, по-видимому, не будет».
– Значит, зимуете здесь?
– «Нет. Вызов пустяки. Если я решусь уехать, то уеду… Правда, друзей у меня там почти нет… Одна