Жалобные песни, о которых говорил Бочако, и не могли родиться здесь, у нас, хотя бы потому, что колония не была окружена стенами. Наша тоска была отчаянной, но все-таки, видимо, недостаточно напряженной, она не накапливалась, ее масса, если можно так выразиться, не становилась критической, она не натыкалась и не расшибалась о стены, не поднималась вверх, как углекислый газ в пещере. Она все-таки находила выход, рассеиваясь во время наших прогулок или полевых работ. А вот другие детские колонии, исправилки, как их называли: Аньян, Эйс, Сайте — все были окружены стенами. Когда страдания и тоска не могут найти выхода, они, концентрируясь, отражаются о тюремные стены, и тогда появляются те самые жалобные песни, которые так хотел услышать Бочако и которые он сам пел.
Благодаря этой песне, спетой в мой самый первый вечер здесь, я был избавлен от участи обычной проститутки. Я не был вынужден всю ночь таскаться из койки в койку, и здешние парни не становились в очередь, чтобы наведаться в мою, мой теперешний сутенер, мой кот, мой защитник заставил уважать меня. Еще до того, как на скамье возле столовой я успел разложить пожитки — узел со всей своей амуницией — меня решили прощупать. Подошел Рио и ударом ноги перевернул скамейку, все мое добро рассыпалось по полу. Все вокруг стояли и улыбались. Я собрал свое барахло. Рио разбросал его снова. Я взглянул ему в глаза:
— Ты что, нарочно?
— Нет, болван, нечаянно.
Все стоящие вокруг расхохотались. И вот тогда во мне произошло нечто такое, что, я уверен, больше не повторится никогда. Я вдруг понял — от того, как я поведу себя сейчас, будет зависеть вся моя дальнейшая жизнь. Мне внезапно была дарована редчайшая интуиция, потому что я догадался: эти мальчишки сами обладают удивительно острым чутьем. Они прощупывали меня по давно выверенной методике, и в зависимости от того, как я стану реагировать, мне определят место среди крутых, приблатненных или петухов. На какие-то несколько секунд меня парализовал страх, но почти тотчас же, ослепленный яростью оттого, что почувствовал себя слабее Рио, я выплюнул сквозь зубы, упирая на свистящее «с»:
— Сука!
Он тут же набросился на меня. Я не стал уклоняться от драки. Я уже, считай, был спасен. Но как ловко и хитро эти мальчишки выбирали себе товарищей, причем интуитивно, ни о чем не сговариваясь заранее. Безошибочно вычисляя слабаков. Как правило, нюх их не подводил, но в крайнем случае они знали, как нас «проверить на вшивость», как заставить реагировать и по этим реакциям определить, «мужчина» ты или нет. Я оборонялся, и поэтому Вильруа взял меня под свою защиту. Мы не часто позволяли себе нежность друг с другом. В этом смысле мы, можно сказать, были римлянами. Это была не нежность, это было то, что порой ценится больше, чем нежность — жесты почти животной благодарности. Он носил на шее металлическую цепочку с серебряным медальоном — Сердце Иисусово. Когда мы с ним любили друг друга, когда он уставал целовать мои глаза, мои губы начинали красться по его шее, по груди, медленно скользили по животу. Когда я добирался до его горла, он чуть поворачивался, и медальон, висевший на цепочке, проскальзывал прямо в мой открытый рот. Какое-то мгновение я держал его во рту, затем он его вытаскивал. Потом я снова ловил ртом медальон и снова выпускал. Его авторитет требовал, чтобы я был лучше всех одет из малолеток; на следующий же день у меня уже имелся праздничный берет, большой и с заломом по здешней моде, а на будние дни — кокетливая пилотка, а еще легкие деревянные башмаки с заточенными осколком стекла носами, так здорово отшлифованные, что истончившееся дерево было хрупким, как пергамент. Каждый колонист тайком от начальства мастерил свою собственную зажигалку, поджигал носовой платок, чтобы получился трут, где-то доставал кусочек стали. По ночам он перекраивал штаны, чтобы, если надеть их с обмотками, они лучше обрисовывали бедра. Все без исключения колонисты, коты или их любовники, усердно старались приумножить свое добро. А наши парни, усмехаясь, говорили о своих женоподобных дружках, всегда готовых подставить задницы: «Они тоже нужны, они помогают страждущему человечеству», и я не мог не уловить странное сходство между этим выражением и библейским: «человек рождается на страдание», и в своей потребности заставить мучиться котов — а теперь это превратилось в желание помучить малолеток — я видел знак милосердия такого сильного и глубокого, что оно проникало до самых глубин моей порочности, и я уверен, что понемногу, постепенно, благодаря множеству счастливых случайностей, когда-нибудь отыскал бы милосердие, запрятанное во мне самом. По мере того, как я буду писать об этом, быть может, оно и возникнет, чистое, струящееся светом, как порой возникают из моих стихов ослепительные мальчики только потому, что я неосознанно искал их там, долго и терпеливо, среди хаоса слов, потому еще, что мне случается иногда отыскать какие-нибудь забытые черновики, в которых я обращаюсь на «ты» вроде бы ни к кому конкретно, и постепенно эта сокровенная молитва становится все прекраснее и вызывает к жизни того, к кому я ее обращаю. Поскольку поиски святости в любой религии мучительны и тяжелы, каждая из них, дабы хоть как-то вознаградить ищущего, дарует ему счастье однажды столкнуться с Богом нос к носу, и происходит это по-разному, в зависимости от того, что она, религия, от него ждет. Мне было дозволено видеть Аркамона, видеть мысленным взором из своей камеры, но гораздо более четко, чем если бы даже тело мое находилось рядом с его телом, дозволено оказаться рядом с ним на самом пике его удивительной жизни, которую он обрел, быть может, преодолев, перепрыгнув самого себя: той самой жизни, что длилась от смертного приговора до смерти. А сцены вознесения были, должно быть, лишь поводом для этой моей книги, такой же лживой, как лабиринты из зеркал, что показывают вас таким, каким вы в действительности не были никогда.
Я придумал назвать свою книгу «Дети ангелов». В строфе из Книги Бытия говорится: «Тогда сыны Божии увидели дочерей человеческих, что они красивы, и брали их себе в жены, какую кто избрал». А вот из Книги Еноха: «Каждый ангел избрал себе жену, и приблизился, и познал ее. И жены эти понесли. И родили они исполинов. Они поедали все, что люди могли производить. Ангелы обучали детей магии, искусству делать мечи и ножи, щиты и зеркала, изготовлению украшений и браслетов, искусству живописи, умению сурьмить брови, мастерить из драгоценных камней, и всему понемногу — и мир был развращен, и воцарилось безверие, и умножился блуд».
Когда мне попались на глаза эти тексты, я подумал, что невозможно лучше описать или живописать глубинную суть колонистов. И я до головокружения стремительно хватаюсь за эту мысль: мы все юные и изначально просвещенные потомки Ангелов и дочерей человеческих, вручивших нам искусное умение — пробуждать огонь, шить одежду, делать украшения, а еще давших нам опыт, как избежать колдовства и как развязать войну с ее величием и ее смертями. Почему с таким высокомерным равнодушием действуют они? Не думайте, например, будто заседания Ордена Татуировок проходили пышно и торжественно. Здесь вообще не было места никаким ритуалам, какие обычно изобретают играющие люди — играющие в войну или в индейцев. Колонисты не позволяли себе никакого комедиантства и презирали всякое притворство. А все эти татуировки, запреты, законы — все это возникало как бы само по себе. Никакой повелитель в странном одеянии не восседал на троне, просто в какой-то момент появлялся парень из авторитетов и сухо произносил:
— Так, мужики, хватит татуировок не по чину, будем с этим кончать. Увижу, кто внаглую рисует, что не положено, сам разберусь.
Этот Орден был безупречно чист, и чист тем более, что его не существовало официально и, следовательно, никто не оспаривал честь получить туда доступ. Его не существовало в принципе. Он стал совершенно естественным результатом дерзости и отваги некоторых наших парней, которые сами заявили о себе знаком Орла, или знаком Фрегата, или каким-нибудь еще.
Поначалу, когда я только приехал, Бовэ был еще здесь. Он всего-то и сказал Вильруа: «Скажите пожалуйста!», но ведь слова имеют тот смысл, какой им хотят придать, и, по правде говоря, весь наш язык был закодирован, и за самыми невинными на первый взгляд фразами таились порой страшные оскорбления.