выдержанной в хорошем тоне, и допытывался у своей статной экономки, скоро ли их накормят. Вскоре завтрак был подан. Священник уже знал парижскую историю девиц и доктора. Но его больше всего интересовала дорога в Лурд, куда он собирался уже несколько лет. Гостьи экзаменовали его, проверяя, насколько он преуспел во французском языке. В конце завтрака ксендз утащил Юдыма в кабинет выкурить папиросу, между тем как девицы просматривали в гостиной свежие журналы. Окна кабинета выходили на липовую аллею. Священник говорил оживленно и так разумно, что Юдым не мог поминутно не думать: «Гляди-ка, какой умный и приятный толоконник».
Он с интересом расспрашивал доктора о разных варшавских делах, как вдруг бросил взгляд за окно и недовольно поморщился. По аллее крупным шагом шел молодой человек в элегантном демисезонном пальто и светлой шляпе. Доктор Томаш узнал в нем молодого человека, которого видел верхом в день своего приезда в Цисы, а потом заметил за табльдотом в санатории. Фамилии его он не запомнил и спросил ксендза.
– А ведь это ваш пациент, пан Карбовский! Хотя он такой же больной, как я аптекарь…
– Почему так?
– Видите ли… это головорез. Происходит он, говорят, из очень хорошей семьи, получил в наследство от отца состояние – ну и в два года промотал его, что называется, до последнего гроша. Бывал в Монте-Карло, в Монако, в Париже, где угодно. Играет в картишки, – да, знаете, не эдак, по-нашему, а с заранее обдуманным намерением. Вот в чем загвоздка!..
– Не замечал…
– Ну, так еще заметите. Во время сезона всякого приезжего побогаче, у кого ветер в голове, золотую молодежь и даже разных там дамочек обыгрывает так, что в слезах уезжают. Этим и живет.
– Неужели здесь бывают такие?
– А вы думали! Этот пан Карбовский – ого!.. Зимой, когда компании побогаче нет, он сидит как суслик в норе. Иной раз уедет, опять возвращается… Прижмет его нужда – занимает у лакеев, у банщиков, у евреев, фельдшеров, у кого попало! Я потому вам это говорю, что он и вас не пропустит.
– Э, у меня занять нелегко, особенно теперь… – засмеялся Юдым.
– Ну, ну… Я совсем невзлюбил его, потому что он вечно норовит обмануть какого-нибудь бедняка. Придет, скажем, к фельдшеру, который за сезон скопи себе кой-какие деньжонки, и просит его разменять двадцать пять рублей. Глупый «Фигаро», в восторге от фамильярности «такого барина», вытаскивает из ящика рублики и раскладывает на столе. Тот смахивает их в портмоне, потом притворяется, что забыл дома четвертной билет, и велит фельдшеру, прийти в гостиницу. Зайдешь, говорит, и возьмешь, а то мне сейчас не хочется бежать за деньгами, я как раз иду в замок… Подученные лакеи не допускают «брадобрея» к «господину графу», а тот между тем режется в карты, рассчитывая, что выиграет эти двадцать пять рублей и отдаст.
– Но отдает по крайней мере?
– Пока еще отдает, если его прижать. Но что будет завтра?… За номер в гостинице он не платит уже с год, наверно. Впрочем, сейчас у него другое на уме.
Едва священник проговорил это, послышался легкий стук в дверь, ведущую из передней в гостиную. Ксендз буркнул что-то и вышел, увлекая за собой доктора. Пан Карбовский уже стоял в дверях напротив.
Это был стройный, бледный брюнет. Маленькие прямые усики чернели над его красными губами. Темные, с поволокой глаза, казалось, не видели никого в комнате. Гладко зачесанные на правую сторону волосы удивительно сочетались со всем его обликом, полным какого-то обаяния. Модный смокинг прекрасно подчеркивал изящество его медлительных движений. Карбовский приветствовал молодых девушек общим поклоном, ксендза чмокнул в плечо, Юдыму с милым кивком подал руку и сел рядом с панной Вандой, против Наталии.
Последняя, как только молодой человек появился в гостиной, побелела как бумага. Губы ее как-то странно сомкнулись, будто еще мгновение, и она разразится слезами, а лицо ее стало так прекрасно, что невозможно было глаза оторвать. Карбовский заговорил с панной Иоанной о книжке, которую та держала в руках.
Во время этого разговора его веки каким-то тяжелым движением вдруг приподнялись, и обезумевшие, бессмысленные, дикие от любви глаза впились в лицо панны Наталии. У нее тоже, казалось, уже не было сил скрыть выражение своих глаз. Панна Иоанна, в испуге и возбуждении, что-то оживленно говорила Карбовскому, но речь ее путалась, слова застревали в гортани. Он спрашивал, улыбался, рассуждал как будто вполне трезво и разумно, но отрывал глаза от той, от другой, лишь на краткие мучительные мгновения. Говорил он медленно, и голос его звучал так не в лад со смыслом слов, что, очевидно, ему самому, да и всем присутствующим они казались ложью.
– Вы долго еще пробудете в Цисах? – спросила его панна Наталия.
– Да, еще довольно долго. Не знаю… Может быть, и умру… – сказал он с какой-то воистину предсмертной улыбкой.
– Умрете? – прошептала она.
– Я так долго, так давно… безуспешно лечусь здесь… Я потерял надежду.
– Может быть, другой курорт помог бы вам, – заметил ксендз, рассматривая свои ногти.
Карбовский скользнул пальцами по усикам и бросил на ксендза мимолетный взгляд, который, казалось, мог убить человека. И в ту же минуту тихо сказал, как бы про себя:
– Ах, так давно… Да, да… Ваше преподобие правы, другой курорт… Быть может, и поеду.
– Когда? – снова спросила панна Наталия.
Услышав это невинное словечко, панна Иоанна вздрогнула и поднялась с места.
– Пора домой! – обратилась она к своим спутницам. – Бабуня будет беспокоиться.
Панна Наталия притворилась, что не слышит этих слов, и лишь глаза ее сверкнули, словно ртуть, холодным блеском жестокого гнева. Но панна Вайда, рывшаяся в кипе иллюстрированных журналов, подняла голову и спросила:
– Значит, едем?
Никто не ответил. Ксендз сидел у отдельного столика и барабанил по нему пальцами. Глаза его смотрели в пространство, а губы были оттопырены. Такое выражение липа отнюдь не показывало удовольствия ни от визита господина Карбовского, ни от оборота, какой принял разговор. Но панна Наталия и Карбовский этого не видели. Было ясно, что они стремились per fas et nefas[51] использовать эти мгновения, насмотреться друг другу в глаза, улыбками и звуками безразличных слов напомнить друг другу об океанах бездонной тоски. Слова, срывающиеся с губ молодого человека, панна Наталия встречала странными, полными божественной красоты движениями губ и ноздрей, словно чувствовала запах каждого слова и на каждом, словно на подаренной розе, запечатлевала поцелуй.
Панна Иоанна попрощалась со священником. Ее примеру последовали и обе спутницы. Когда дошла очередь до Юдыма и панна Наталия остановилась перед ним, он увидел ее суровые, словно онемевшие от горя и все же издающие крик отчаяния глаза. На миг у него промелькнула мысль, что он отдал бы жизнь, чтобы эти глаза хоть один час так по нем тосковали… Но в душе его загремел сатанинский смех и что-то оборвалось с глухой болью.
Они с Карбовским вышли из ксендзовского дома одновременно.
У крыльца стояла легкая открытая коляска, в которую садились все три барышни. Кони рванулись с места…
Панна Наталия ни разу не оглянулась. Зато Карбовский смотрел вслед удаляющейся коляске даже тогда, когда она уже скрылась за поворотом аллеи. В глазах у него было странное, сонное выражение, а лицо сведено страданием, которого не могла скрыть ни маска гордости, ни светская улыбка.
Юдым завидовал этому юноше во всем, даже в страданиях, которые тот испытывал. По этой же дороге час назад он сам шел с сердцем полным огня. Он рвался к работе в больнице, изо всех сил стремился увидеть хоть стены здания, где он будет всю душу вкладывать в суровый медицинский труд, – и вот теперь эта больница вдруг перестала для него существовать, будто сквозь землю провалилась. Больше того, надежды, которые окрыляли его час назад, казались ему теперь чем-то глупым до абсурдности, мечтой о несуществующей стране молочных рек и кисельных берегов. Действительностью же было лишь то, что панна Наталия влюблена в Карбовского.