что это ошибка? Может быть, Шопен и хотел написать неточную секвенцию?
— Такая скука — точные секвенции! — Смольников даже зевнул для наглядности.
— Везде у Шопена точные секвенции, почему же вдруг ему сделать неточную?
Гордость открывателя Филипп уже потерял и почти что оправдывался.
— Везде делал точные, и надоело в конце концов, — снисходительно объяснил Смольников.
— Но надо же, заметили! — Феноменов заговорил с поощрительной интонацией. — Приду домой — тотчас проверю. Сто пятьдесят лет никто не замечал — а вы заметили! В зас пропадает музыковед, Филипп Николаевич.
Ну, это уже прямое оскорбление! Ведь всякому ясно, что композитор, сочиняющий новую музыку, выше музыковеда, копающегося в старой! И сказать, что в вас пропадает музыковед, — это все равно что сказать в лицо, что композитор вы никакой! Ксане хотелось шампанским плеснуть в лицо этому Феноменову! Но самое ужасное, что он в чем-то прав. Зачем Филиппу копаться в этих секвенциях?! Помешан на порядке, на пунктуальности — вот и в секвенциях каких-то там захотелось порядка и пунктуальности. А Шопен на то и гений, чтобы нарушать всякий порядок! Смольников прав: надоели ему в конце концов точные секвенции!.. И здесь, сегодня — Смольников подходил к роялю, чтобы показать что-то из собственной музыки, а Филипп — чтобы придраться к Шопену. Контраст!
Замяли этот спор, заговорили о Репино, где сейчас отдыхают Смольников с Феноменовым. То есть работают, конечно, но в Репино одновременно нельзя и не отдыхать — гулять по лесу, по заливу. Ксана очень любит жить в Репино — и потому что отдельные домики, чувствуешь себя удивительно спокойно и независимо, особенно после коммунальной квартиры; и потому что воздух — ее бронхам там очень хорошо; ну и никаких забот, никакой кухни.
А Смольников Репино ругал — что-то там с отоплением стало не так. И опять слышалась милая детская беспомощность, так ему идущая. Настоящий художник и должен оставаться в чем-то ребенком.
Донской устал, конечно. Ксана первой это заметила, подошла к Филиппу и тихо сказала:
— Пошли. Надо отдохнуть человеку.
Филипп еще колебался, вставать или не вставать, но тут ударил тревогу Брабендер:
— Мы тут кейфуем, а Аркадию Кирилловичу давно пора отдыхать! После такой работы! Настоящий художник всегда выкладывается до конца. Вот и Ксана нам скажет: настоящие балерины никогда же не танцуют вполноги?
Все правильно, хотя теперь отношение меняется: у нынешних молодых другое на уме. Но уж не стала об этом, поддержала честь родного балета:
— Уж конечно: раз вышла на сцену, то выложись вся! Ольга Леонардовна после спектакля однажды свой адрес не могла вспомнить — когда вместо театральной машины подали такси.
На улице Смольников с Феноменовым тотчас объявили, что не повторят недавней ошибки и возьмут мотор. Само собой: ради симфонии Варламова можно было не спешить, а обратно в постели — только на такси!
Брабендер с Брабендершей увязались до метро. Брабендерша все твердила про необыкновенный успех, и на прощание снова расцеловались. Уфф!
— Ну вот, — неопределенно сказал Филипп, когда они остались вдвоем на Невском. — Ну вот…
Кажется, удовлетворен. Неужели не испытал того, что Ксана? Стыда перед полупустым залом? Неловкости перед вдохновенным Аркадием Донским, вынужденным отвлекаться от Моцарта и разучивать Варламова?
— Что — «ну вот»? Филипп, пожалуй, растерялся.
— Ну вообще. Вот и исполнили.
— Да, теперь следующее исполнение не скоро. А чего, она же сказала правду!
Он молчал. До самой Фонтанки молчал. Обиделся. Когда обижается, всегда молчит. Надувается. Дает почувствовать.
Ксана тоже молчала. Сам виноват, если он обижается на правду. Но все-таки заговорила первая, дойдя до Аничкова моста. Проявила великодушие:
— Уж я-то знаю от и до, как это — выходить на сцену. Субъективно и объективно.
— Я сегодня не выходил. Не считать же, что вышел поклониться.
— Раскланяться! Поклониться можно могиле. Элементарно поправила, а он, кажется, опять обиделся. И снова она заговорила первая. Продолжила:
— Ты выходил своей симфонией. Это то же самое. Я-то знаю, что значит выходить на публику. Сама всю жизнь.
— Ты-то больше танцевала у воды.
У воды… Ничего он не понимает. В Ксане ничего не понимает. Нашел, чем уязвить!
— Ничего ты не понимаешь! Не важно, где танцевать, важно — как. Я тебе объясняла сто раз, да ты не можешь понять. Выходишь на сцену — и ты вся там! А вылезти в первый ряд я никогда не стремилась. У воды — так у воды. Но между прочим, меня и у воды замечали. Замечали и отмечали. Понимающие люди, до которых тебе расти и расти. А ты думал унизить меня: «У воды»! Нет маленьких актеров… то есть нет: нет маленьких ролей, есть маленькие актеры — это сказано человеком поумнее тебя.
— Вовсе я не хотел тебя унизить.
«Не хотел… не думал». И говорит таким тоном, будто Ксана его чем-то оскорбила, а не он — ее!
И снова шли молча. Теперь уже до самого дома.
Только на лестнице Ксана заметила, что где-то по дороге потерялся единственный букетик, полученный от той навязчивой дамы. То ли забыли в директорской раздевалке, то ли в гостинице. Ну и хорошо — смешно же тащить этот тощий букетик, когда у Смольникова целая охапка… Да, хорошо, что оставили букетик, хотя и приятно, когда дома цветы.
Николай Акимыч уже спал. Филипп вышел пройтись с Рыжей, а Ксана уселась пить чай. Антонина Ивановна тоже угомонилась, можно посидеть одной.
Вот так — торжественный день, а закончился почти ссорой. Чем захотел ее уязвить: у воды!..
8
Федя издали видел кота во дворе. Кажется, того самого, которого взяли в «Таити», чтобы проверить, есть ли у кошек компасное чувство. Такой же сибирский, а у них во дворе сибирских раньше не замечалось. Тем более что в «Таити» кот не вернулся до сих пор, баба Настя сокрушается и у всех спрашивает, не видели ли Мурзика, — оказывается, этот жирный тунеядец называется Мурзиком, — спрашивала и у Феди, пришлось соврать, хотя вообще-то Федя врет только в крайних случаях. Да, значит, нет никакого компасного чувства, потому что в «Таити» Мурзику жилось хорошо: нажрется и балдеет целый день на батарее; жилось хорошо, и, конечно, он хотел бы вернуться, если б мог. На минуту Феде стало даже немного жалко кота: после сытой и спокойной жизни в «Таити» вдруг стать бездомным — полный атас; на минуту стало жалко, но отвлекли другие мысли, всякие идеи — и он забыл про Мурзика. Тем более не просто же так его украли, не на шапку, а для научного эксперимента — а наука требует жертв.
Увидел Федя во дворе кота — Мурзика или похожего на Мурзика, — когда шел в воскресенье днем в кино. В рабочие дни он ходит через двор или рано утром, или уже вечером, когда темно и все кошки серы, а вот в воскресенье — среди бела дня. Даже солнечного. Неловко было перед самим собой, потому что около кино должен был встретиться со Стеллой. Дал же себе слово, что все у них кончено, и не отвечал на звонки, и сходил несколько раз с Мариной и в кино, и просто погулять, и на дискотеку в Корабелку, куда пробиться просто так невозможно, а ему — всегда пожалуйста, потому что Федя чинит им цветомузыку. Но позвонила Стелла, а он случайно ответил напрямую, слово за слово, вроде забавно поговорить, тем более давно прошли времена, когда он в нее был весь врезавшийся, давно он понял, что Стелла — молодая копия Евы Марфушкиной; да, забавно поговорить — и не заметил, как стал прежним Федей, готовым по ее слову хоть на пальму лезть за кокосовыми орехами — не на ту игрушечную, что в «Таити», а на настоящую. Если бы росла поблизости настоящая пальма…
Ну правда, Стелла изменилась. Оценила его. Раньше-то он ее всюду звал, а теперь вот она добыла