А когда доворот завершился, сработало зажигание главного тягового двигателя, и максимальное замедление со страшной силой вдавило Одиссея в кресло. До поверхности планеты оставалось не более десяти километров, и корабль не мог церемониться со своим командиром.
А еще через несколько минут судно содрогнулось от касания и замерло, только грохот двигателя не смог смолкнуть сразу, он длился еще некоторое время, ужасая первобытные окрестности, которые состояли из покрытых лесом плоскогорий, усыпанных спелыми ягодами кустарников, гладких валунов, там и сям торчащих из травы.
А Одиссей лежал в своем кресле, которое стало горизонтальным в момент последнего маневра, главный иллюминатор находился теперь сверху, и в него не было видно ничего, кроме неестественно голубого неба без единой тучки. Конечно, оно было неестественным по земным меркам, то есть, выходит, наоборот, слишком естественным. Такого незамутненного голубого колера на Земле нельзя было отыскать уже много веков.
Наконец к Одиссею вернулось зрение, на время отнятое перегрузкой, вернулись силы. Он нажал на пульте зеленую кнопку, вся рубка повернулась на девяносто градусов, то есть приняла нормальное, удобное положение, утвердив верх и низ на своих законных местах.
Отщелкнулись пряжки ремней, исчез железный привкус во рту, возник интерес к тому, что было там, «на улице». А там еще дымилась обугленная атомным огнем земля, дымились поодаль деревья.
Специальные автоматы делали дезактивацию подпорченных окрестностей, они ползали по чужой планете, как ни в чем не бывало, чувствуя себя, по-видимому, неплохо, хотя трудно представить место, где этим автоматам могло быть неуютно.
Увиденное за иллюминатором, кроме некоторых недочетов, Одиссею понравилось. Сидеть в герметично закупоренном звездолете становилось с каждой минутой все более бессмысленно. Надо было что-то предпринимать, начинать хотя бы готовиться к исследованиям, иначе стоило ли переться в экую даль.
Со скрежетом отдраился люк, и скрежет этот на чужой девственной планете прозвучал столь же душераздирающе, как и рев атомного зверя. Поток пьянящего воздуха ворвался, наконец, в нутро звездолета.
Одиссей хлебнул этого воздуха раз-другой и почувствовал, что решимость и удаль вновь вливаются в него. Но пока этих веществ влилось недостаточно — он взялся по всему звездолету искать масленку с маслом. Насилу нашел. Тщательно смазал люк. Открыл-закрыл его раз десять. Люк стал невесомым, скрипеть прекратил совсем, в общем, сделался таким, каким и должен быть люк у хорошего хозяина.
Наконец, Одиссей решился. Он скинул вниз веревочную лестницу и, глубоко вздохнув, ступил на верхнюю ступеньку. Нет, он вовсе не по забывчивости или рассеянности продолжал оставаться в скафандре, а нарочно. Он даже захлопнул забрало, предпочел дышать химическим воздухом из баллончика на спине. «Не имею права нарушать инструкции!» — так думал исследователь, ставя вторую ногу на вторую ступеньку.
Вероятно, он поступал абсолютно правильно, так как был один на планете и не имел права рисковать судьбой всей экспедиции, вероятно, он поступал в высшей степени разумно и осмотрительно. Однако даже компьютеру, наверное, было невмоготу смотреть за ним, даже ему, наверное, хотелось вновь применить небольшой электрошок к командиру…
Одиссей ступил на траву, что зафиксировала автоматическая фотокамера. Ступил, правда, не босой ногой, а свинцовым ботинком. Но главное — свершилось! И путешественник широко улыбнулся, словно дожил до какой-то решающей победы. Ему захотелось стереть со лба обильный пот, и он решительно распахнул гермошлем. Но выполнить задуманное не успел, так как из лесу донеслись какие-то крики, похожие на человеческие.
Через мгновение Одиссей снова был в командирской рубке. И лесенку задернул, и от дыры отошел, чтобы чем-нибудь не пульнули, не кинули. Мало ли.
15
А крики все усиливались, топот множества ног нарастал, пока, наконец, не высыпала на поляну толпа совершенно диких туземцев-понтейцев или, может быть, понтеян, вся одежда которых состояла из набедренных повязок. В руках туземцы держали самые примитивные орудия: камни, палки, возможно, копья, возможно, дротики, но не более того.
У Одиссея прямо-таки сердце зашлось от тревоги и от растерянности, и от радости одновременно. Еще бы, он ждал чего угодно, ко всему готов был, если бы туземцы выглядела как-нибудь иначе, он бы себя, наверное, даже спокойнее чувствовал, беспристрастней, что ли. Чувствовал бы себя просто исследователем в чуждом мире, ведомым жаждой познания, а больше никем.
Но то обстоятельство, что инопланетяне оказались неотличимыми от землян, здорово осложняло дело, вернее, просто меняло его, оно не сулило каких-то значительных научных откровений, не обещало чего-то абсолютно неведомого, а обещало проблемы морально-этического, возможно даже, политического свойства.
Впрочем, об этом Одиссей, конечно, не мог знать сразу, он это мог лишь сердцем почувствовать, своим теоретически подкованным сердцем.
Космический странник, украдкой наблюдая за аборигенами, даже чуть не заплакал от умиления, так они потешно себя вели, подпрыгивали, прислушивались, принюхивались, издавали нечленораздельные гортанные звуки, ни дать ни взять — промежуточные существа, уже покинувшие животный мир, но еще не вступившие в мир разума.
Одиссей чуть не заплакал от избытка чувств, и его легко понять как Робинзона, приготовившегося к скорбному одиночеству до конца своих дней и вдруг столкнувшегося сразу с таким огромным количеством потенциальных Пятниц.
А аборигены все прибывали на поляну и прибывали, и скоро их собралось вокруг звездолета несколько сот. Конечно, людей не мог не привлекать сказочный корабль, свалившийся прямо с неба, а потому кольцо туземцев сжималось все теснее, теснее, и вот уже самые смелые, самые бесшабашные стали кидать в загадочного черного зверя камни, дротики, ну, словом, то, что было для них сподручным. Впрочем, данные действия отнюдь не выглядели агрессивными, воинственными, они даже на охоту не походили, а походили на проявление обыкновенного любопытства, когда бывает немножко маловато смелости и решимости.
Однако, в конечном итоге любопытство всегда сильнее страха, оно одолевает страх рано или поздно, не считаясь с реальной опасностью. И скоро уже все аборигены, в том числе и самые маленькие, самые плюгавенькие, уже вплотную приблизились к звездолету, панибратски хлопали его по теплым бокам, а один даже приладился к судну со своим не то каменным молотком, не то зубилом с явной целью во что бы то ни стало отбить хоть маленький кусочек незнакомого вещества.
Динь-динь-динь-динь-динь! — понеслось над окрестностями. Одиссей, конечно, понимал, что понтеянин все равно не сможет причинить вред космическому аппарату, но, тем не менее, ему очень захотелось высунуть голову в люк и выругаться. Но он смирил свое желание, решил еще маленько понаблюдать за чуждым народом, не обнаруживая своего присутствия, понаблюдать, чтобы нечто важное выяснить. Ну, например, нет ли у понтейцев каких-нибудь более совершенных орудий для метания типа лука, духовой трубки.
Так, во взаимных наблюдениях, прошел весь день. Гамма скрылась за горизонтом, спустилась безлунная ночь, впрочем, на Понтее вое ночи были безлунными, что и отличало его от Земли. Стало прохладно и как-то по особому грустно. Но Одиссей решил не закрывать люк даже на ночь, хотя это и создавало определенные трудности по охране входа, решил скоротать время до рассвета, не ослабляя наблюдения за окрестностями.
А аборигены разожгли большие трескучие костры вокруг звездолета, и скоро в небо начали восходить всякие запахи не столько неприятные, сколько наоборот.