вискаря для отца Евлампия, моего священствующего знакомца. Он вискарь уважает как напиток самодостаточный, то есть не требующий закуски. Но позволить себе не может, так как не есть-то он не может, чтобы не умереть от голода. А на то, чтобы пить вискарь отдельно, без еды, а потом водку с едой, заработков иеромонаха не хватает. А чтобы есть без водки, это как же так? Это абсурд. Нонсенс. А нонсенс и русское священство – это чистой воды оксюморон.
Так что я взял 0,7 вискаря Bell’s за четыреста семьдесят рублей и понес его к кассе. Протягиваю кассирше пятихатку, а эта девочка говорит:
– Дедушка, а социальной карты москвича у вас нету?
– Как же не быть, детка?! Вот уже десять лет...
– Тогда вам скидочка полагается. Пять процентов. Так что с вас четыреста сорок шесть пятьдесят, – и дает бесплатный пакет.
И пусть какая-нибудь сука заикнется при мне о недостаточной социальной ответственности бизнеса! Вот они – двадцать три с полтиной. И бесплатный пакет.
А потом в животном магазине я купил банку консервов «Happy Dog» для псенка отца Андрея таинственной породы и отсутствующего имени. На собак социальная ответственность бизнеса не распространялась. Так что пятьдесят три кола вынь да положь. Со всем этим богатством я и попер в храм Великомученика Димитрия Солунского на Благуше.
Этот храм был построен на месте кирпичных заводов, которые, в свою очередь, были построены на месте деревушки Благуша – производная от Благодати. Хотя какая уж благодать может быть на запьянцовской деревушке с рабочим уклоном, я понять не могу. По-моему, это наш древнерусский сарказм.
А сам храм – ничего себе. В меру намоленный. Да и откуда в нем большая намоленность, когда вокруг сплошь атеистическое население. Но тепло в нем ощущается. Вот в храме Христа Спасителя я замерзаю. А здесь – живой кирпичик ХIХ века. И под ним никакой парковки. А там... Вот вы, разлюбезные мои, попробуйте на вкус словосочетание «храм Христа Спасителя с подземным паркингом», покатайте его на языке. Вкусовые сосочки дуба дадут, язык самостоятельно изо рта выпадет и со страшной силой обострится пародонтоз. Это храм для них. У которых вкусовые ощущения давным-давно атрофированы, сожраны неимоверными державными понтами. А мы сюда сходим – в храм Великомученика Димитрия Солунского на Благуше.
Заканчивалась поздняя обедня. Народишку в храме было немного, да и откуда ему взяться в будний день, да еще в атеистическом районе. В раньшие времена здесь работал приезжий люд из центральных губерний. Для них и был возведен храм. А потом верующий люд повымер. Кто здесь, кто на великих стройках пятилеток, кого войны без спроса взяли. Взяли да не вернули. Их потомки с Богом себя мало ощущали. А прибывшая на стройки Москвы лимита сороковых—пятидесятых Бога уже не знала. Она эти дома строила, она же в них и жила. Потомство старых москвичей себя особо не выпирало, потому что было жутко ненавидимо за какое-никакое, а зачастую ох какое образование. За какую-то идиотскую благожелательность. И степенность. А потом и потомство повымирало. Смешалось с пришлыми. Образование стало средним, даже высшее. Благожелательность сменилась на беспричинную злобу. Степенность перешла в бег. Лимита ассимилировала Москву. Оттого-то Москва и позволила себя уничтожить пришедшему быдлу. Нет города, в котором его живые останки ждут не дождутся смерти. А где им жить? Нет Арбата, нет Остоженки, нет Замоскворечья, нет Сокольников, нет Манежа, нет Манежной площади, нет Яузских ворот, нет Хамовников. А в центре Москвы-реки стоит статуй козлу, уничтожившему треть российского люда. Да новодельный храм для новодельных православных, о котором я уже упоминал. Ну не е... твою мать! (Этого я еще не говорил.)
Так что в храме Великомученика Димитрия Солунского на поздней обедне нас было мало. Очень мало. Стояли расслабленно, молились тихонько, крестились без разнузданности. Только какая-то полубезумная безвременная старушка беспричинно дергала пришедших, неодобрительно торкала заплаканную беременную девчушку, а потом громко хлопалась на колени и глухо билась о каменный пол. Тогда к ней подходил мальчонка, прислуживающий отцу Евлампию, поднимал ее, обтирал рукавом стихаря кровь со лба, и все продолжалось по-новой.
И вот последнее «Аминь». Служка пригасил свечи у образов, а отец Евлампий в правом клиросе стал принимать исповедующихся. Было их всего трое: та полубезумная безвременная старушка, девчушка на сносях и я. Еще какой-то надтреснутый интеллигент постоял было передо мной, а потом помялся-помялся, да и пошел себе. Без исповеди. Либо посчитал, что грехов еще не накопилось, либо их было столько, что он побоялся, что Господь его отвергнет. А так, может, Господь ничего и не узнает? Может, Он чего недосмотрел? Может, Он во время грехов надтреснутой интеллигентности чем занят был? Не заметил же Он, когда Адам от него после так называемого грехопадения прятался... А?.. Так, может, попридержать покаяние, может, обойдется?.. Да и перед священником как-то неудобно...
Вот он и ушел. А зря. Дальше еще хуже будет. Под тяжестью нераскаянных грехов можно и рухнуть. Можно и не успеть. А уж совсем потом мучительно ждать, ждать... Неизвестно чего. Вот ужас.
Отец Евлампий, увидев меня, махнул рукой в приветствии. Но не так махнул: мол, привет, чувак, мол, сейчас по-быстрому освобожусь, и мы с тобой побазлаем. Нет, не так, а как-то так... Что сразу спокойнее стало. Еще до исповеди. И можно было уже ждать. Уже не так подпирало. Я отца Евлампия давно знаю. Лет около тридцати. Он с моим старшим вместе в Щукинском учился. Ох, смешной актер был. На мастер-классе в восемьдесят пятом я обрыдался. Он в эстрадника играл, на свадьбе у моего сына тамадил и уже на театре хорошие роли имел. А потом что-то в нем щелкнуло, и он пропал. И обнаружился только через шесть лет. А потом еще через два года. И оба раза у Белого дома. Ходил с крестом и молился. За тех и других. Потому что и те и другие были одинаково людьми. И через десяток лет будут одинаково проклинать день, в который они встали на ту или другую сторону. Не было в том их вины, что они стояли друг против друга. Это один из признаков русской судьбы. Скубаться друг с другом еще более ожесточенно, чем с врагом. А через судьбу не перепрыгнешь.
С первых веков своего существования русские уничтожали русских. Одно русское племя – другое. Один род – другой род. Так что многие племена и роды даже не успели осознать себя русскими, как исчезли, сожженные в своих городищах, порубленные в коротких схватках. Братья убивали братьев, порождая первых святых. Отцы убивали детей, внося посильный вклад в русскую культуру. Брат убивал сестру и собственноручно сносил головы ее сподвижникам, рубя окно в Европу. Хотя дверь была вот туточки, рядом, и уже ходили через нее, ползали, плавали, ездили. Но цель у нас не имеет цены, ежели головы за нее не порубаны. Вот жена и убивала мужа, основывая великую империю. А ее внук закрывал глаза на убийство ее сына – своего отца, готовясь к либеральным реформам. Потом мы вели себя потише. А потом пришел ХХ век. И это уже совсем е... твою мать!
...И порешил я батю как врага трудового народа, а потом и брата Петра, который, пока я кочевал по фронтам, Фросю мою выблядком наградил, а жить с ней побрезговал и прогнал со двора – вместе со своим выблядком и Шуркой моим, который от голода помер в двадцать втором году. А Фроську мою я саморучно в тридцать втором выселил на х... как кулацкую подстилку. А кто ж она еще, ежели за хлеб и миску супа под него ложилась? И еще двух выблядков от него принесла. А первого я у ей отобрал. По бумагам он мою фамилию носил. Правда, у Петра такая ж была. Он же братом моим был родным. И фамилии у нас были одинаковые. И мой выблядок к сороковым уже до комбата подрос. И в сорок втором убил одного из кулацких выблядков, моего племянника, который полицаем в Конотопе служил. А второго кулацкого выблядка- племянника мне довелось самому шлепнуть. Ну, самому не самому, но все же... Я расстрелом командовал после восстания в Кенгире. И по фамилии его вычислил. У него ж Фроськина фамилия была. То есть моя. Кулацкую фамилию ему не дали, так как Фроська ему не женой была, а сожительницей. Она замужем за ним не была, потому что со мной разведена не была. Вот у него моя фамилия и была. А, ну и кулацкая тоже, конечно. Петр же мне братаном был. И фамилии у нас были одинаковые. Как и у моего выблядка. Первого. Его в сорок пятом в Венгрии расстреляли по январскому приказу о пресечении мародерства и насилия. А Фроську я уже в пятьдесят пятом отыскал в поселке Кия, что на Енисее. Там я ее и похоронил в шестьдесят пятом...
Так что отец Евлампий молился за всех в девяносто первом, девяносто третьем и во все последующие годы. Знак ему был. А какой, не говорил. Чтобы искусство бросить и в монастырь податься. В восемьдесят девятом. Совсем дикий монастырь. На севере дальнем, на одном из островов, на одном из озер. Двое