Евлампий привез сладкий напиток «Дюшес», добытый на брошенных на произвол судьбы в окрестностях города Приозерска стратегических на случай войны складах. Но войны не случилось, весь хранившийся продукт военное начальство сплавило в местный дом престарелых. И денежку наварили, и несколько мест в доме освободили. А сладкий напиток «Дюшес» никто брать не стал. Даже для престарелых. Потому что тогда связь между их кончиной и стратегическими складами была бы уж очень назойливой и отдавала телепередачей «Чрезвычайное происшествие». А это и на хер никому не нужно. Темному безразумному человеку «Дюшес» был в радость. Вот ему его и привозили, когда кто-нибудь из монастыря был по пути. (Подробнее об этом человеке вы можете прочитать в романе писателя Дмитрия Липскерова «Русское стаккато британской матери».)
Переодевшись в келье в форму, отец Евлампий отправился в трапезную, где его ожидали монахи, числом три штуки, трудницы, числом две штуки, по уходу за скотиной, числом четыре штуки – три молочные коровы и козел неизвестной надобности. (Этот козел достался отцу Евлампию вместе с ныне покойным великосхимником отцом Вархаилом, который этого козла... В общем, отец Евлампий не считал невероятным, что этот козел появился на острове семьсот лет назад вместе с основателем монастыря святым Агафангелом.) Был безразумный человек, пускающий дюшесные слюни, и несостоявшийся беглый даос. (А может, и не даос, а вовсе даже и конфуцианец. Все китайцы на одно лицо, кроме японцев.)
Перед трапезой все помолились за упокой души сгибших за демократию человеческих людей с обеих- двух сторон.
А потом эконом Алексей поведал отцу Евлампию грандиозный бизнес-план по эксплуатации китайца, владельца таланта превращения камня в живое существо с божественным уклоном. План был очень прост: постричь китайца в монахи и определить ему послушанием придание добавочной стоимости окатышам присущим китайцу художественным мастерством и освящение их с последующей реализацией на свободном рынке острова Валаам через трейдера лещом горячего копчения Сереги Митрохина под защитой дьякона Никодима. А потом уже можно и дальше. В Россию. Да хоть бы и в Кинешму, где у Алексея сохранились кой- какие почти некриминальные завязки. И иконостас человеческий, и храм Обрезания Господня до ума, и причал нормальный, чтобы теплоходы с туристами... А то Валааму всего две сотни лет, а вон как, а мы семь веков – и вот тебе. Так что китайца отпускать никак нельзя.
Отец Евлампий задумался. С одной стороны, хотелось ему и монастырь в порядок привести, чтобы дыры в стенах залатать. И колокол новый завести вместо надтреснутого, звона которого отец Евлампий несколько стеснялся. И иконостас путный, а то всего пяток образов самодельного письма, совсем маленьких. С другой стороны, превращать остров в православное торжище он не мог. Что хотите делайте, но не мог.
И тут у отца Евлампия зазвонил телефон. Звонил ему мой сын Дмитрий. Может быть, именно он писал всякое творчество. А может, и не он. А его однофамилец. Помимо написания разного рода художественных произведений этот (а может, и не этот) сучонок занимался бизнесом. Являлся совладельцем трех ресторанов. В это дикое сочетание чистого творчества и незамутненного прагматизма никто не верил. Ни люди бизнеса, ни жители эмпирей. И все на него смотрели как на бородатую женщину. Так что он был вхож! Отец Евлампий изложил ему идею трансформации монастыря. Сын задумался. Отцу Евлампию даже было слышно по телефону, как он задумался. А потом Дмитрий сказал:
– Значит, так, Андрей, посади своего китайца за камни, пусть денно и нощно режет. Так, чтобы ни один камень не был похож на другой. Напомни ему о нефритовых воинах его предков. Стимулируй его идеей персональной выставки в Москве. И чтобы ни один камушек с острова не уплыл. Через месяц позвоню. Благослови меня, Андрюша....
И китайца посадили за резьбу.
Да, кстати, забыл рассказать, как художественно подкованный китаец попал на остров. А забыл потому, что не знаю. Как и никто не знает. Просто в субботу, в банный день, внедрился в парную человек желтого цвета с раскосыми глазами. Чистой воды китаец. Или киргиз. Но больше китаец, чем киргиз. Научным образом эта идея ничем не была подкреплена. А просто как-то внезапно парящимся монахам явилось откровение, что это китаец. Ну, может, процентов семь-восемь и было в нем что-то киргизоватое. Но не довлело. Совсем не довлело. Я бы даже сказал, было китайщиной подавлено, низведено до уровня малочисленного национального округа в подавляющей мощи китайской цельности. И обращать на это внимание никто не собирался. Китаец, он и есть китаец. Даже если он и коренной уйгур. А уйгур – это вам не киргиз. Так что, х...ли говорить. Да никто и не собирался с ним говорить. Откуда он и что. Никого в монастыре это не колыхало. Захочет сам сказать – скажет. Не захочет – пусть так живет. Просто человек из одной части пространства в другую переместился. Мы – дети твои, галактика. Так что зачем, откуда и почему произошел в монастырь китаец, это Бог его знает. А если Бог знает, то остальным знать совсем и не надо. Так думали монахи, так думал и отец Евлампий. Да и вообще русский с китайцем – братья навек.
И вот китаец режет себе и режет. Неделю режет, две режет, три режет. И вот уже роща отряхает последние листы с нагих своих ветвей, озеро еще журчит, но пруд уже застыл... Какой, на фиг, пруд? Нет на острове пруда. Да и странно бы это было. Вокруг острова озеро, а внутри – пруд. Это уж чересчур красиво.
И вот на восходе двадцать второго дня резьбы, когда монахи в темноте поволоклись к заутрене, раздался рев двигателя парома. Неурочный рев. Вневременной в это время суток. В этот день недели. И все, кроме режущего китайца с киргизской побежалостью, чесанули к причалу. Заутреня – каждый день, а чрезвычайный паром – не каждый. На то он и чрезвычайный. А если бы каждый!.. Ладно, хватит.
На борту парома в позе капитана Грея стоял сокурсник отца Евлампия, писатель и бизнесмен, мой старший сын Липскеров Дмитрий Михайлович. Чистой воды Васко да Гама! И вот он сошел на берег. И все отправились к заутрене. А потом – к ранней обедне. А потом – к трапезе. А потом – в келью отца Евлампия. В кою и был вытребован камнерезчик преимущественно китайского перед киргизским происхождения с творчески осмысленными окатышами. Писательская сущность моего сына в душе охнула от восторга, а бизнесменовская подумала и сказала:
– Я беру все. За это ты получаешь полноценный иконостас, ремонт храма и всю потребную церковную утварь из патриаршей лавки-аптеки Софрино на Пречистенке.
И бизнесмен с литературным уклоном замолчал. Многозначительно замолчал. Послушник Алексей с бизнесменовским уклоном многозначительность прочухал и, улыбнувшись с лукавинкой, задал почти конфиденциальный вопрос:
– И все, Дмитрий Михайлович?
Дмитрий Михайлович отвел глаза.
– Вы что-то хотели сказать? – ненавязчиво спросил беглый бизнесмен.
– Хотел! – чисто по-писательски вызверился писатель. – Все это при одном условии. Без меня ни один камень с острова уйти не должен. А лучше, чтобы и не был вырезан.
– Это что ж, Димк, – удивился отец Евлампий, – утопить, что ли, китайца прикажешь?
– Я этого не говорил, – после паузы ответил Димк.
– Как можно топить живого китайца, даже с киргизской примесью! – возмутился послушникэконом с мутноватым прошлым. – Ослепить, как Барму и Постника. И всего делов. Никто ничего не узнает. У него глаз до того узкий, что как бы и вовсе нет. Так что довести его до логического завершения, и вся недолга.
Через пять минут послушник уже бил в храме Обрезания Господня первые из тысячи поклонов в качестве епитимьи, наложенной отцом Евлампием за греховный умысел. Безразумный любитель напитка «Дюшес» следил, чтобы наказанный при каждом поклоне шарахался лбом о каменный пол. А мой сын сидел рядом и жалел. Когда лоб слегка закровянился, его (сына, а не лоб) осенило. Он ворвался к отцу Евлампию с воплем: «Китайца оставляем зрячим!», схватил изрезанные тем камни, приволок их в храм и стал подкладывать их под поклоны послушника Алексея. И на каждом и без того эксклюзивном камне появлялось эксклюзивное кровяное пятно.
Взошедший в храм отец Евлампий с опаской смотрел на колотящегося грешника, на хлебающего стратегический «Дюшес» надсмотрщика и на сверкающего однокурсника в абсолютно мирском размышлении – что ему делать в монастыре с тремя е...анутыми. Поймав себя на сквернословии, отец Евлампий наложил сам на себя епитимью – семь дней на хлебе и воде.
Когда все было закончено, разумная часть присутствующих обратилась к Липскерову Дмитрию с молчаливым вопросом:
«Какого х...я?» (Еще тысяча поклонов и еще семь дней на хлебе и воде.)