лафитнику его, и каким лафитником вы судите, таким и вас судить будут.
Прасковья Филипповна дала интеллигенту кусок сомовьего балыка, присланного отцу Евлампию в монастырь дьяконом Богданом из Саратова и пересланного из монастыря в Москву Дмитрием Липскеровым, имеющим в монастыре свой фартовый интерес. Интеллигент сглотнул балык, и надтреснутость его под влиянием лафитника и балыка куда-то испарилась. Был надтреснутый интеллигент, а стал просто ненадтреснутый. Что уже и не совсем интеллигент. Вот непонятное воздействие лафитника и балыка на надтреснутость... Куда уходит надтреснутость? В какие города?... Надо будет подумать об этом на досуге. Нет, не надо. Потому что если над всем на досуге думать, то и досуга как такового не будет, а будет сплошное смятение духа. Которое и ведет к надтреснутости души. Которой мне и так достаточно, как и всякому русскому интеллигенту. Это, можно сказать, сущность русского интеллигента. Так что мне своей надтреснутости хватает. И не фига, как сказал один монашествующий английский чувак, множить сущности сверх необходимого.
– С чем пожаловал, сын мой? – участливо спросил бывшего интеллигента отец Евлампий.
– Еще выпить можно? – спросил бывший интеллигент.
– Отчего ж не выпить, – согласился отец Евлампий, а Прасковья Филипповна расплескала гармонь по лафитникам. И странным образом лафитник бывшего интеллигента вырос в объеме. А у меня остался прежним. Хотя я и интеллигент настоящий. А может?.. Все!!! Хватит!!! Пошел бы я на хер! К делу.
Все выпили, и Семен (так себя обозначил во времени и пространстве гость) обратился к отцу Евлампию:
– Гражданин батюшка...
– Лучше просто «батюшка», – кротко поправил его отец Евлампий.
– Well, – согласился Семен. – Значит, батюшка, такое у меня к вам дело...
– Если исповедаться, то пойдемте в храм, – предложил отец Евлампий.
– Нет, в храме я уже был. Христа Спасителя. На экскурсии. Хороший храм. Да и исповедоваться мне не в чем.
– Что, – участливо спросил отец Евлампий, – совсем грехов в себе не ощущаете?
– Нет, не ощущаю, и никогда не ощущал. Разве что в детстве онанизмом баловался. Ну дак это... – и интеллигент Семен развел руками.
Он замолчал, пребывая в не слишком твердой уверенности, является ли детский онанизм грехом.
Мы с отцом Евлампием переглянулись, одновременно улыбнулись и понимающе посмотрели на интеллигента Семена. Так что он понял, что если детский онанизм и является грехом, то не сильно грешным. Чтобы каяться в нем через десятилетия. И тут вмешалась Прасковья Филипповна, которая была несколько недовольна пришествием интеллигента Семена. Вместо дроли ее, бойфренда ее, услады лона ее. И выходит, что она понапрасну нацепила себе на жопу турнюр, доставшийся ей от Софьи Андреевны. Тетя Паша по- наглому поперла против нашего с отцом Евлампием взгляда на проблемы детского онанизма.
– Это как же не грех?! Семя свое без пользы на землю изливать! Вместо живого человека! Так ведь и привыкнуть можно. И ежели бы все мужчины беспробудно дрочили, то все бабы бесплодными бы остались! И род человеческий прервался бы до срока.
– Это вы, Прасковья Филипповна хватили через край. Детский онанизм – это, конечно не... а с другой стороны, куда ж... вот и Михаил Федорович подтвердит...
Михаил Федорович в моем лице подтвердил, на мгновение погрузившись в сладкие воспоминания о эякуляции на репродукцию «Девочки с персиками».
Прасковья Филипповна призадумалась. Возможно, она вспомнила лубок о Бове Королевиче... Но нет... Она встряхнула кокошником и спросила:
– Ты из какой семьи будешь, Семен?
– С семьей у меня сложно. До недавнего времени у меня была только мама. Инженер.
– О! Инженер! – и она победно обвела нас всех победоносным взглядом. – И что ж, Семен, твоя инженер не наняла тебе к твоему мужеску сроку гувернантку? Али в доме кухарки не было? Для стряпни и для барчука? На полставки?
Семен смотрел на возбудившуюся Прасковью Филипповну, плохо представляя себе, чего она от него хочет.
– Это... что ж... вы хотите сказать... чтобы моя мама наняла мне гувернантку? Или кухарку? Чтобы я на них дрочил, что ли?
– Больной! – заорала Прасковья Филипповная. – Что бы ты их...
– Прасковья Филипповна! – вскричали мы с отцом Евлампием.
Интеллигент Семен, покрутил головой в тупой задумчивости, а потом, что-то просчитав в своей интеллигентной голове, мягко улыбнулся Прасковье Филипповне и сказал:
– Понимаете, если бы моя мама наняла кухарку для ЭТОГО, то на стряпню ее зарплаты уже бы не осталось.
– Это что за инженер у тебя мамаша?! – изумилась Прасковья Филипповна.
– Советский! – уже втроем ответили мы ей.
Прасковья Филипповна, что-то прокрутив в своей потрескавшейся от времени памяти, по-доброму улыбнулась Семену:
– Тогда не грех.
И мы втроем облегченно вздохнули. И выпили под гусенка.
– Так с чем пожаловали ко мне, Семен... – Жандарм вопросительно смотрит на сыщика, сыщик – на жандарма. (Это метафора слов: «Отец Евлампий вопросительно глянул на Семена».)
– Сергеевич, – ответили жандарм и сыщик друг другу. (Обратно метафора.)
– Так чем, Семен Сергеевич, я могу вам помочь? И почему вы ко мне прийти пожаловали?
– Потому что в других инстанциях я уже побывал, и все без толку. Вы моя последняя надежда.
– Чем могу, помогу, – искренне ответил отец Евлампий.
– Присоединяюсь, – сказал я.
– Да и я тож не откажусь, – внесла свою словесную лепту Прасковья Филипповна и добавила, потупив взор: – По женской части.
– Тьфу на вас, матушка! – возмутился отец Евлампий. – Вы уж лучше по кухарской части распорядитесь.
Прасковья Филипповна посмотрела на стол, и с него мигом исчезли тарелки, рюмки, щи и прочие пищи. Остались лишь флакон wisky (виски), лафитники, загримировавшиеся под стаканья для wisky (виски), и сомовий бок, по вкусу ничем не отличающийся от свежевыпеченного пая с корицей. А так, на вид, сомовий бок, он сомовий бок и есть. Вот все, что осталось. Но все равно красиво. Кто-то красиво уходит, а кто-то красиво остается. Я имею в виду Прасковью Филипповну, которая прихлебывала wisky (виски) и густо затягивалась коричневой пахитоской. Что такое «пахитоска», я не знаю, но звучит красиво. А раз все остальное красиво, то без пахитоски никуда. И без граммофона. «Перебиты, поломаны крылья. Дикой болью всю душу свело. Кокаина серебряной пылью все дорожки мои замело». А потому что какая, на фиг, пахитоска, если без кокаина! Лично в меня пахитоска без кокаина не лезет. Тонкость организма. Вот кокаин и образовался. Перед каждым застольщиком по две дорожки. Чтобы ни одну ноздрю не обделить. И по доллару, скрученному в трубочку. Если уж wisky (виски), то кокаин через доллар. Иначе западло. Однако отец Евлампий от своих дорожек отказался по неизвестной мне причине. Не помню я, чтобы в священных писаниях и преданиях был прямой запрет на кокаин.
– Не люблю я кокаин, Михаил Федорович, – смущенно мотивировал отец Евлампий свой немотивированный отказ.
– Ну и чё, батюшка, – проговорила между двумя вдыханиями Прасковья Филипповна, – что не любишь. Кокаин не родина, чтобы его любить. Давай, батюшка, вдохни. А то все как все, а ты не как все... Нехорошо получается...
Я молчал, следуя за движением кокаина по моему организму, а интеллигент Семен Сергеевич свистнул носом, сладко кашлянул и неожиданно грозно произнес:
– Да, батюшка, отец Евлампий, нехорошо. Я бы даже сказал – НЕ СО-БОР-НО...
Е...аться – не работать! – обалдели мы все, а Семен Сергеевич грозно посмотрел на отца Евлампия, и отец Евлампий вдруг увидел рассвет, медленно встающий над заснеженными Соловками. И вытравить этот