может что-то означать, привязка к контекстуальным якорям и швартовке может запутать ситуацию. А что, если мне пришлось бы записать случившееся здесь? О, какая бы это была ложь! Необходимая и случайная одновременно, а значит, фактически ни то, ни другое.

Ева стояла и разглядывала его сверху вниз, видя, что вышибла из человека здравый смысл. Но теперь, когда он снова стал собой, она помогла ему подняться.

пробирки 1…6

Детская комната оказалась в два раза больше студии Ma и, что интересно, находилась в одном здании с моей. В полутьме я не различал потолок. Почти все освещение давали терминалы, пульты и несколько ламп. Экраны бросали зловещие зеленоватые отсветы на лица нескольких человек в белых халатах, которые уже «играли» в детской. Компьютеры щебетали, звонили телефоны, но когда кто-то заметил присутствие дядюшки Неда, все вскочили на ноги и посмотрели в его сторону. В нашу сторону, так как я сидел у него на руках.

– Леди и джентльмены, – сказал дядюшка Нед, – это Ральф… Ральф, эти люди – твои новые товарищи.

Я взглянул на мадам Нанну как можно тревожнее, а она успокоительно кивнула, улыбнулась и произнесла:

– Все хорошо.

Дядюшка Нед покачал меня на руках. Я принялся изучать свое лицо в стеклах его очков. Затем вспомнил о ланче – бананы, крекеры и полсосиски – и срыгнул ему на мундир.

– Ну что ты будешь делать, а? – сказал дядюшка Нед, держа меня подальше от своего комплекта медалей. Он вернул меня мадам Нанне. – Кто-нибудь, дайте что-нибудь.

Персонал забегал в поисках салфеток и бутылок с водой. Я искал хоть малейшее изменение хотя бы в одном лице, но ничего не заметил. Промокая свой оливковый мундир носовым платком, дядюшка Нед сказал:

– Хорошо, а теперь все возвращайтесь к игре или чем вы там занимались.

Никто не шелохнулся, и тогда он рявкнул:

– Вольно.

Персонал вернулся к терминалам.

Посреди зала стоял манеж, почти такой же, как дома у родителей, и точно такой же, как в моей с мадам Нанной комнате. Рядом стоял маленький диванчик, а на полу высилась стопка книг. Книг всех размеров и толщины, в мягком и твердом переплете. Мадам Нанна отнесла меня в центр зала и бережно посадила на диван. Сиденье было точно по мне. Ни один взрослый на нем бы не поместился. Мягко, идеально; мадам Нанна включила стоявший рядом светильник. Я взял книгу, устроился поудобнее и начал читать. Персонал коллективно втянул воздух, но я их проигнорировал и перевернул страницу. Кто-то сказал:

– Не может быть.

– Он просто притворяется, – добавил другой. Надо отдать должное мадам Нанне: она не произнесла ни слова.

– Хорошо, – сказал команде дядюшка Нед, – а теперь за работу. – И, отвернувшись от меня, заявил, думая, что я не слышу: – Я хочу знать, как устроен этот сопляк. И эта информация мне нужна вчера. Вы меня поняли, мистер?

– Так точно, сэр.

Затем дядюшка Нед вернулся к нам с мадам Нанной, встал над моим диваном и показал мне зубы. Он по-прежнему тер платком потемневшее пятно на лацкане.

– Нанна, я оставлю вас с нашим парнишкой здесь.

– Хорошо, дядюшка Нед, – сказала она. И мне: – Помаши дядюшке Неду, Ральф.

Я оторвался от страницы и хотел было ограничиться ухмылкой, но все-таки поступил благоразумно: я помахал.

ausserungen[206]

Демон может быть хорошим, плохим или безразличным. Я был тремя сразу. Чем хорош демон, если он не плох? Тогда он вообще не демон. А что страшнее демона, остающегося безучастным и равнодушным к собственному злу? Фактически самая ужасная мысль для того, кто склонен верить в демонов, заключается в том, что никаких демонов нет, что в конечном итоге он сам в ответе за то зло, которое видит, обнаруживает, творит. Следовательно, демоны хороши. А хороший демон должен быть очень, очень плохим. А безразличный демон – это хуже некуда, что хорошо. Из этой massa confusa[207] должно происходить зло, поскольку без него не бывает добра, так мне сказали книги. Бессознательное, однако, противоречиво, рассредоточено, даже безлико и потому не ведает различия между добром и злом. Это я узнал, рассматривая слова на странице, понимая, что, хотя эти слова написаны, может быть сознательно, каким-то автором, теперь они остались одни и потеряли сознательность и даже совесть и, уж конечно, больше никак не представляют те вещи, которые, по крайней мере изначально, должны были представлять. Даже мои записки к Инфлято, отдаленные от момента их создания и вручения (да и сохранившиеся ли вообще?), полностью утратили прежнее значение, разве что остались каким-то знаком для родителей, что я был не плод их воображения. Слова, решил я, хуже фотографий в этом смысле – в смысле обрезания времени до и после изображения, хуже потому, что составляющие части фотографии, по крайней мере, не встречаются в других фотографиях, в отличие от слов на письме.

Вот о чем я думал, наблюдая, как вокруг меня суетятся сотрудники, что-то строчат, закрепляют электроды на моих висках и грудке, шепчутся, а потом смеются над собственным страхом, что я услышу. Я прочитал пару книг, они же отслеживали мою мозговую деятельность, затем устанавливали локусы мозговых функций (использую этот термин, несмотря на пренебрежение), а в какой-то момент столпились вокруг одного терминала, заохали и заахали, когда я намеренно переключил мысли с Ницше на Эллисона, Лоуэлла[208] и, наконец, Мейлера.[209][210] Я лежал на столе вскрытый, но мне было все равно. Я контролировал себя, а следовательно, и наблюдающих, и мне нравилось это чувство – не власть, но комфорт.

causa sui

Закончив эти страницы здесь, где бы я вас оставил? В книге внезапный конец озадачивал бы, сбивал с толку и разочаровывал, а в реальности? И как расценивать такую идею? Признался ли я в своей вымышленности или, сделав это допущение относительно самого себя, просто заверил вас, что действительно существую?

«И достучался бы я, но…»[211]

Тук-тукКто там?ЕслинектоЧто за еслинекто?[212]

Если некто постигает истины, которые не могут быть иными, нежели они есть, постигая определения, на которые опираются доказательства, он получит не мнение, но знание.

Тук-тукКто там?АхвиделабытыЧто за ахвиделабыты? «Ах, видела бы ты, как они стекаются ко мнев субботу вечером… Зажалованьем, знаешь ли»[213]субъективно- коллективное

Теперь мы видим, как и во всех сценах, очевидных предвестниках, предзнаменование многого из того, что приключится с нашим героем, нашим автобиографом, историческое воплощение которого, мучительно вырисовывающееся в этой книге, разбросано, в туманных и смутных деталях, по лаборатории – по одной, другой, а также по будущим. Я был диковиной тогда, а пожалуй, и всегда, носорог на церковном сборище, гном на баскетбольной площадке, ястреб в курятнике. И вот в лаборатории я лежал под микроскопом, люди измеряли мою температуру и энергию, анализировали мою кровь, наблюдали мои глаза, и все это – глазами весьма холодными, бесстрастными, равнодушными. Штайммель та хоть ненавидела меня и боялась. У этих людей, включая мадам Нанну, я не вызывал никакой искренней реакции – реакцию вызывали мои параметры. Они тестировали меня методами, не идентичными штайммелевским, но очень похожими.

– Какая память, – сказала женщина, единственная из пятерых.

– Память еще не признак интеллекта, – сказал высокий толстяк.

Вы читаете Глиф
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату