дура хуева! Разбираться должна.
Миша бережно налил себе и тете Симе из неказистого, опустевшего почти наполовину чайника и, посмотрев на беременную медсестру, плеснул в ее чашку тоже; потом, неожиданно для самого себя, соблюдая неизвестно откуда взявшийся стихотворный размер, отчетливо произнес:
НЕ ПОМОЖЕТ ЗДЕСЬ РЕЗИНА,
ЕСЛИ ЦЕЛКА ПОРВАНА!
После чего в ординаторской моментально наступила тишина.
Тетя Сима, взглянув на него исподлобья, поднесла свою кружку к губам, и перед тем как выпить, недовольно фыркнула:
– Поэт! Хули тут скажешь! Куда нам, плоскожопым.
– Хуйдевкинелю! – заключил Миша, и загадочно улыбнувшись, вышел из помещения.
За окнами, не успев начаться, стремительно шел на убыль с трудом наметившийся в морозном сером воздухе короткий световой день.
...Ее привезли ближе к ночи, в двенадцатом часу. Передвигаться самостоятельно она могла только прыгая на одной ноге. Другую ногу она держала прямо перед собой, под углом в сорок пять градусов, пытаясь тем самым облегчить боль, вызванную обширным ожогом колена, – отчетливо проступавшего ярко-красным пятном на ее нежной, по-зимнему бледной коже.
Миша усадил ее в кресло-каталку и, взяв у сестры медицинскую карточку, уверенно покатил по коридору.
У пациентки была веселая, жужжащая как майский жук в спичечном коробке, фамилия: ДЖУРДЖА. (Имени он, заглянув в ее карточку, так и не разобрал, почерк у врачей – сами знаете; год рождения – это можно было прочитать – Мишин: ровесница, значит).
– Где же это тебя угораздило?
– Чай дома заваривать стала и... задумалась...
– Врешь, поди. Ладно, не хочешь – не рассказывай. Сейчас я тебя через улицу в ожоговый корпус повезу, может быть, куртку накинешь? Зима на дворе, январь месяц.
– Не надо. Мне на морозе легче становиться... не так больно.
– Ну смотри; тогда поехали.
Мороз стоял знатный. Ощущение было такое, словно кто-то с ходу надел на Мишину голову хрустящий целлофановый пакет, до краев наполненный убийственным арктическим холодом.
– Фамилия у тебя хорошая. Смешная.
– Да. В школе доставали, правда. Отец родом из Молдавии.
Луч прожектора, установленного на крыше соседнего дома, напоминал виденный Мишей в каком-то документальном фильме про покорение Северного полюса одинокий луч зажатого во льдах советского атомохода, намертво застрявшего среди торосов и глубокой непроницаемой темноты полугодовой полярной ночи.
– В Молдавии, небось, таких зим не бывает?
– Не знаю. Я там не была ни разу...
– Хм. Что доктор-то сказал?
– Неделю ходить не смогу.
Да, – подумал Миша,– неделя без возможности передвигаться на своих двоих – это тяжело; все-таки мы существа чрезвычайно моторные, непоседливые, долгое пребывание в постели нам явно противопоказано.
(Как человек, сам находящейся в длительной депрессии, Миша стал крайне внимателен к проявлению депрессивных состояний у других окружающих его людей). Правда, сам факт нашего прямохождения не стоит переоценивать. Можно перемещаться не только при помощи собственных ног, но и при помощи своих мыслей и идей, путешествуя внутри собственного сознания, использовав для этого в качестве средства передвижения свой интеллект и свою фантазию. Но само прямохождение...
Миша ясно помнил, как ему вдалбливали на уроках биологии (и не только), что «умение ходить на двух ногах существенно продвинуло нас по эволюционной лестнице и значительно возвысило нас как вид над другими, менее разумными и гораздо менее развитыми доисторическими млекопитающими».
(– Не холодно?
– Да, что-то поддувает...а мы скоро приедем?
– Потерпи. Чуть-чуть осталось).
Так вот, если убрать из этой фразы слово «млекопитающие», сразу станет видна вся логическая нагота и несостоятельность этих затасканных хрестоматийных постулатов. Миша прекрасно помнил, что до нас – до высшего отряда приматов – по этой вечно изменяющейся земле бегали игуанодоны и тираннозавры, вполне сформировавшиеся прямоходящие, кстати, не отличающиеся, при этом, если верить палеонтологам, большим умом и сообразительностью; даже тот голубь, замороженный трупик которого Миша так и не сподобился убрать с больничного карниза, умел не только летать (что нам как виду до сих пор абсолютно недоступно), но и совершенно спокойно ходил на своих двоих, когда это ему требовалось...
Что, блядь, за мысли такие! – не протрезвел еще, наверное, – подумал Миша и вкатил кресло-каталку с притихшей на морозе Джурджей на обледенелый пандус ожогового корпуса.
Ожоговый корпус считался среди всего не имеющего к нему непосредственного отношения медперсонала – самым нелюбимым местом на территории больницы. Посещать его старались как можно реже и только при возникновении крайней необходимости.
Дежурный врач, осмотрев Джурджу, в отличие от дежурного врача санпропускника, разочаровал ее еще больше, сказав, что одной неделей постельного режима она, к сожалению, не отделается; потом посмотрел в карточку и, видимо, прочитав фамилия – криво ухмыльнулся.
Миша поднял Джуржду вверх на лифте и, оставив ее в перевязочной второго этажа, вышел в затемненный холл, расположенный напротив пожарной лестницы, куда, по общему обыкновению, бегали курить все посетители и пациенты из близлежащих палат и отделений. Здесь среди пыльных карликовых пальм и ободранных фикусов стояло удобное кожаное кресло, как правило, никем не занятое в столь поздний – по больничным меркам – час. Миша присел и тут же, почти без всяких пауз, погрузился в глубокий похмельный сон: как будто кто-то резко надвинул ему на глаза мягкую фетровую шляпу с широкими черными полями.
...Этот образ, этот незамысловатый сюжет часто, слегка видоизменяясь, переходил из одного Мишиного сна в другой: свет, краски, ощущения времени и пространства оставались всегда одними и теми же; но главный (и единственный) персонаж от сновидения к сновидению менял то пол, то ракурс, то появлялся в новом – обычно средневековом – одеянии, а то и вовсе представал в образе бесполого обнаженного гермафродита – всегда, впрочем, с миловидными чертами лица и светлыми, по-ангельски завивающимися волосами. Этот ангел (Миша определял его для себя именно так – ангелы – они ведь, насколько он помнил, существа бесполые) с редким постоянством и усердием выполнял одно и то же, совершенно необходимое для людей и абсолютно неприемлемое для ангелов, сакральное – если можно так выразиться – действие: он садился на карточки и, тягостно морща миловидные черты своего утонченного лица, отвратительно тужась и кряхтя, опорожнял своей кишечник прямо на расстилающуюся под его ногами и различимую даже во сне до отдельно взятого листка или тончайшей былинки густую изумрудную мураву.
Он, попросту говоря, вульгарно срал на природе.
Но срал он тоже не по-людски... Вместо отвратительных и зловонных человеческих фекалий из его анального отверстия сыпались разноцветные золотые и розовые – самых что ни на есть отборных сортов – садовые цветы.
Господи! – всегда думал во сне Миша – что же он такое скушал?! Что же он такое, мудило грешное, сожрал? Ведь не может быть так: съел кусок колбасы или, скажем, шмат сала, а на выходе – розы да рододендроны...
Впрочем, разве ангелы едят сало?
– Пойдем, пойдем. Нет здесь никого. Спят уже все.
Они прошли мимо, на пожарную лестницу, видимо, покурить.
Сон был прерван; но вставать из теплого насиженного кресла Мише не очень-то хотелось. Он аккуратно потянулся и решил попробовать заснуть еще раз, благо Друджу, по всей видимости, пока еще не