морском кителе, и мы разговорились на кухне — гость и хозяин вышли туда покурить. Приятель Васенкина сказал, что враз может устроить мне направление через Морфлот, и первым пошел к нам в комнату, начал втолковывать маме про бесплатный билет до Владивостока, если будет направление, и про то, что к билету обязательно положат командировочные. Мама молча смотрела то на говорившего, то на низкорослого Васенкина, ободряюще кивавшего, и вдруг ответила мне, как будто я только что сообщил и про направление и про бесплатный билет: «Пожалуй, поезжай. Это хорошо — подальше отсюда. Ты будешь там сыт. Моряков всегда хорошо кормили».
И сразу гора с плеч. Хлопоты с отъездом заполнили дни. Я ходил по комнатам наркомата, мне выдавали нужные бумаги, и вот уже пора бежать в брошенную, нестрашную теперь школу — прощаться с ребятами, гордо напоследок взглянуть на учителей. А потом — вокзал, мама смотрит растерянно и вроде бы виновато, вытирает слезы, и вдруг платформа, фонари, здания у путей вздрагивают, едут назад, все быстрей назад, в прошлое...
Во Владивостоке в отделе кадров пароходства меня определили на Океанскую, станцию пригородной железной дороги, в бывший санаторий НКВД, по военному времени превращенный в общежитие. В санатории было полно народу — каких-то парней и девчат из Сибири. Они дожидались назначения на пароходы и пока шумно слонялись по коридорам, по роскошному, не терявшему своего ухоженного вида парку, собирались на политзанятия, часто группами уезжали в город — помогать портовикам на разгрузке. Я сторонился здешней братии; мне не верилось, что всем хватит места на судах, я боялся, что. смешавшись с живущими в санатории, могу очутиться совсем не там, куда стремился, ради чего приехал.
Неожиданно случай свел меня с одним матросом, по какой-то причине списанным с парохода и состоявшим в резерве. Мы встретились на барахолке, где я, почти не торгуясь, отдал свои серые выходные брюки за черствый батон, банку консервированной колбасы и сладко пахнувшую пачку сигарет «Кемел». Какой-то незнакомец, хриплый, с бачками, решительно отобрал у меня батон, колбасу и сигареты, ругаясь, вернул все небритому вертлявому парню и закричал: «Отличные брюки! Покрой чарльстон! А ну налетай,кому пофорсить охота!» Продал товар за хорошие деньги и накупил раза в три больше, чем я при первом, неудачном торге. С тех пор он, Семен Одинцов, лениво, будто не замечая меня, разрешал таскаться с собой по кривым, ползущим с сопки на сопку владивостокским улицам, сидеть рядом на лавочке в сквере и слушать, как он толкует с дружками о море, пароходах и рейсах в Америку.
Так было, пока мы не встретили однажды на Нижне-Портовой, недалеко от вокзала, человека лет тридцати, одетого в бушлат военного образца. Над его смуглым по-цыгански лицом нелепо при форменном бушлате нависал козырек мятой кепки, а глаза смотрели устало и зло. Семен принялся тискать его в объятиях и все твердил, будто какой-то кореш сказал ему в Петропавловске: «А Андрей-то наш погиб на фронте». Втроем мы отправились на базар, где Семен на последние свои — я знал — два блока сигарет купил спирта и тушенки, а потом спустились на берег Амурского залива и удобно устроились на черном днище перевернутого кунгаса, у самой воды.
Сердитый матрос в бушлате и Семен пили из одного стакана, говорили все громче, перебивая друг друга. Спиртом они меня не угощали, я просто сидел рядом, слушал и ел понемногу тушенку — с ножа, ковыряя в неровно вспоротой банке.
Постепенно из разговора я узнал, что фамилия Семенова приятеля Щербина, Андрей Щербина. Коренной владивостокский житель, он был знаком с Семеном с давних, каких-то еще нэповских лет. Года за четыре до войны пути их разошлись, потому что Щербину призвали в военный флот и он стал сигнальщиком на плавбазе подводных лодок. В сорок первом осенью из добровольцев формировали морскую бригаду, и Щербина сменил черную флотскую шинель на серую пехотную. Воевал под Москвой, в Сталинграде, где его сильно ранило, валялся, как он сказал, в госпиталях и вот наконец объявился в родном городе с бумажкой об инвалидности второй группы и «ходом в два узла, как при тумане».
Когда Семен наполнил первый стакан, Щербина взял его и тотчас отставил:
— Такая дыра, братец, под лопаткой, что нельзя.
— Пей! — ободрил Семен. — Зигзаг в медицине называется. Зигзаг возвращает к нормальной жизни!
Щербина зло блеснул равными зубами:
— Доктор в госпитале тоже обещал нормальную жизнь. Между прочим, вылитая копия с вот этого, — он повернулся ко мне, — тоже с пробором, красивенький... — И, тряхнув чернявой головой, вдруг выпил залпом.
Он потом пил еще и еще, распаляясь, рассказывал о себе, нападал на Семена и презрительно поглядывал на меня.
— Э-эх! Там люди сражаются, гибнут, а тут одна забота — в американских робах пощеголять! За- ащитники Родины!
Семен лениво отбивался:
— Ты в меня пальцем не тычь. Я тыловик, а фронт без тыла — нуль!..
Досталось и мне. Щербина выяснил, что я из Москвы, болтаюсь пока без дела, и стал задирать, обзывал самодельным штурманом, а потом заявил, что «раз уж за десять тыщ километров притащился», то должен отведать спирта.
Семен никогда не заставлял меня пить, а этот двинул стаканом так, что у меня цокнули зубы о стекло, и еще торопил. Должно быть, я раздражал его тем, что напомнил врача, наградившего инвалидностью второй группы, а не третьей.
Голодного, меня быстро развезло от первого в жизни стакана, и я ушел на ватно подгибавшихся ногах. Кое-как добрался до общежития. Свалился на кровать и проснулся только в половине десятого с дикой головной болью и пугающей мыслью, что проспал завтрак. И тогда услышал, как за изголовьем кровати отворилась дверь.
— Левашов! Опять филонить собрался? А ну вставай! — Голос по-хозяйски метался по палате. — Слыхал? Или повторить?
Я сделал вид, будто сплю, но одеяло, уютно хранившее тепло, взметнулось вверх.
Делать нечего — я соскочил с кровати.
— Ну вот, — сказал парень, сдернувший одеяло. — А теперь одевайся!
Он был довольно высок. Застиранная рубашка обтягивала сильные округлые плечи, и руки висели по швам тоже сильные, хваткие. Нахмуренный лоб прикрывала темно-русая, зализанная набок челка.
Я не приглядывался к живущим здесь, в бывшем санатории, но этого парня приметил и фамилию его знал: Маторин, Сашка Маторин. Он был назначен старшим по всему этажу, его полагалось слушаться. Я давно чувствовал, что Маторин следит за мной и видит, как, отлынивая от работы в порту, я каждый день после завтрака неприметно исчезаю.
Что ж, таскаться с Семеном, настоящим моряком, мне было куда интереснее, чем ходить на разгрузку. Такое при желании можно понять. Но Маторину, старшему по этажу, я наверняка представлялся обыкновенным с а ч к о м. До сегодняшнего дня ему не удавалось подловить меня, и вот теперь его час настал. Он смотрел пристально и строго, полный решимости показать свою власть.
«Ладно, увидим, кто кого», — подумал я и снова лег на постель, уже остывшую, чужую.
— Так, значит? — протянул Маторин. — Тогда слушай. Я сейчас уйду, а ты все-таки встанешь и поедешь в город. В проходной порта есть список. Назовешься, и тебя пропустят. Потом спросишь, где ребята с Океанской. Разыщешь Надю Ротову, и она скажет, что делать.
— А если я не поеду в город и не стану искать Надю Ротову? — спросил я, лежа лицом к стене.
— Тогда я доложу коменданту.
— И он поставит меня в угол...
— Нет. Он просто вычеркнет тебя из списков, и ты никогда не попадешь на пароход!
Он ушел, а я встал, оделся и отправился в город. И всю дорогу убеждал себя, что подчинился не Сашке, а просто сам решил, что надо включиться в работу. Хотя бы на время, чуть-чуть.
В проходной порта действительно оказался список. Охранник поставил галочку против моей фамилии, и меня пропустили на асфальтированную площадку, над которой нависал огромный нос парохода с торчащим из клюза поржавелым якорем. Раньше я видел пароходы только из города; они и оттуда выглядели внушительно, но этот был тут, рядом, — огромный, пришедший из дальних, заморских стран!
Я стал пробираться стороной, среди наваленных грудами ящиков, больших, в рост человека, катушек