— Пойду я, — настойчиво повторила Вера.
— Хорошо, идите, — сказал Пермяков, — покажите дорогу и вернитесь в эскадрон.
Идти было километра два с половиной, но путь показался долгим, опасным. Покажется ли в темноте кустик, копно, деревцо, вспорхнет ли ночная птица, хрустнет ли хворостинка — все заставляло настораживаться, приседать, вслушиваться, всматриваться.
Дошли до кустарника. Вера вывела казаков на глухую тропку и пошла с ними дальше. По грязной осушительной канаве подкрались к крайней хате, неподалеку от которой были сложены небольшие кучи торфяных кирпичей.
В воздухе словно сова пролетела: взвилась осветительная ракета. Элвадзе подал знак, и все залегли.
— Неужели заметили нас? — шепнул он Вере.
Кругом стало светло как днем, хоть читай газету.
Разведчики замерли. Немецкий часовой, держа автомат наготове, осматривался по сторонам.
Вечностью потянулись минуты. Ракета висела, словно вцепилась за что-то в воздухе. «Будь ты проклята, — волновался Элвадзе, — когда же погаснешь, неужели всю ночь будешь гореть?»
Солдат, стоявший перед хатой, поворачивал голову то вправо, то влево.
— Дышите в рукав, — шепнул Элвадзе.
Ракета меркла, опускалась ниже и ниже.
«Как бы тебя смазать?» — подумал Элвадзе, не отрывая глаз от часового.
— Нет ли палки или камня? — шепотом спросил он товарищей.
Тахав передал ему сырой ивовый корень. Элвадзе на корточках пробрался меж торфяными кучками ближе к солдату, стоявшему перед хатой, и бросил тяжелый корень. Бросок был меткий и сильный. Солдат выронил автомат и взялся рукой за подбородок. Элвадзе бросился на гитлеровца, заткнул ему рот пилоткой. Возле него, словно тень, очутился Тахав. «Каюк?» — шепнул он. Вдруг, как перепуганный зверь, вскочил из-под забора подчасок, должно быть мирно дремавший на своем посту. Тахав успел ударить его прикладом по макушке, и тот упал.
— Тащи шакалов в канаву, — приказал Элвадзе и поднял немецкий автомат.
Разведчики снесли часовых в рощицу, посадили их рядом. Один часовой не мог сидеть, все валился на бок, как куль.
— Ну и аллах с ним, пускай лежит, — благодушно сказал Тахав.
— Пускай, — добавил Элвадзе, — отлежится. Смотрите, чтоб пилотки изо рта не выбросили, а то заорут, — приказал он трем разведчикам, которые остались с пленниками. — А мы пойдем понюхаем, чем пахнет на селе.
— Может, довольно? А то спохватятся фашисты, не выбраться тогда отсюда, — несмело прошептала Вера.
— Правду говорит фельдшер, — подхватил Тахав. — За многим пойдешь и малое упустишь.
— У нас на Кавказе говорят по-другому: много — хорошо, больше — лучше, — возразил Элвадзе.
— Не надейся на крепкий сон врага.
— Узнают немцы, что их карабаи[8],— указал Тахав на пленных, — пошли на сабантуй, будут землю рвать, небо жечь.
— Верно, Тахав, но и мы не будем хлопать ушами.
В кустах зашуршало. Разведчики приникли к земле, вскинули карабины и автоматы.
Совсем близко раздвигались кусты. Кто-то щелкнул затвором.
— Не стреляйте, свои, — послышался детский голос.
Из кустов вынырнули пять парнишек.
— Костюшка, братец, откуда ты? — Вера обняла мальчика.
Костюшка прижался к сестре, как к матери.
— Что вы здесь делаете? — спросила Вера, не выпуская брата.
— Ходили на задание, поворачивали на перекрестках немецкие указки.
— Как поворачивали?
— Как? — повторил Костюшка. — Указка указывает на Ямполь, а мы ее в другую сторону. А там немцев ждут партизаны.
— Тимуровская работа, — сказал Элвадзе. — Что в селе?
— Убивают кого попало, застрелили Кирю, — мальчик прижался к сестре.
— За что?
— Зашли к ним фашисты, спросили яиц. Кирька сказал: «Нету». Немец обшарил хату, нашел яйца и за обман застрелил Кирьку.
Бойцы лежали, как неживые, слушая рассказ мальчика. Элвадзе кусал ногти до крови.
— А, сазизгари! — вырвалось у него. — Ну дрались бы с нами. Чем виноваты дети, женщины? Смерть сазизгари! — он схватил карабин у Тахава и занес приклад над головой немецкого солдата.
— Не кипи, — схватил Тахав Элвадзе за кисть руки.
— Вера, немцы Михаила поймали, — печальным голосом сказал Костюшка.
— Елизарова? — грузин отскочил от солдата и схватил мальчика за плечи. — Где он?
— В сарае больницы… Какой страшный! Весь в крови, лицо ранено, нога тоже. Еще одного красноармейца бросили к нему, тоже раненого.
— Значит, живой? — Вера не выпускала брата из объятий.
— Днем живой был, стонал. Я подходил к сараю, крикнул ему: «Михаил!», а немец чуть не застрелил меня, хорошо успел я прыгнуть в речку.
— Глупый, я же тебе говорила, не оставайся у немцев.
— Не успел бежать.
— Теперь конец думам, — решительно сказал Элвадзе. — Поднимайтесь.
— Да, другой теперь разговор! — встал Тахав. — За товарища в огонь бросайся.
— А как нам лучше пробраться к больнице? — спросил Элвадзе.
— Я провожу, — назвалась Вера.
— Отставить! Сейчас вернетесь в часть с товарищами, которые поведут немцев.
— Я покажу, — вызвался Костюшка.
— Ты, браток, иди спать! Ложку с собой положи, может, кисель приснится.
— Не думай, что я маленький, — обиделся Костюшка, — это что? — Он показал гранату.
— Погоди, где ты взял?
— Нашел на том месте, где лежал Михаил. Он не успел бросить ее…
— Дай сюда, — сказала Вера, — взорвешь еще себя.
— Куда там! Будто я не знаю, как их бросать. У нас еще есть.
Элвадзе разрешил мальчику оставить гранату. Костюшка обещал отнести ее к партизанам.
Пошли разведчики выручать товарища.
12
Елизаров лежал в темном холодном сарае. Возле него стонал сын уральского лесника Ломакин с перебитой ногой. Стоны его раздирали сердце Михаила. Ему жалко было раненого, но помочь он ничем не мог. Доля их одинакова: оба невольники… Что их ждет? Будут ли они живы через день, через час, через минуту?
— Крепись, Ломакин, — говорил Елизаров товарищу. — Рана твоя не опасна. Нагрянут наши на зорьке, и будем сто лет жить!
— Ох, если бы так!
В сарае тихо и холодно, словно в могиле. Ничего теперь Михаил не желал бы, как только получить шинель, которую немцы отобрали у него. «Хоть бы соломы дали, проклятые», — думал он, стуча зубами.