– Значит, от вас я отправился прямо к себе? – уточнил я под громкое тиканье тостера, отсчитывавшего секунды постоянно истекающей жизни и поджаривавшегося хлеба Тинкла.
– Да, я вас проводил. Вы не были уверены, сумеете ли найти свою комнату. Этот особняк – истинный лабиринт.
– Ох, спасибо за помощь.
Теперь я удостоверился, что во время затмения не случилось ничего постыдного, и тут сам собой высоко выскочил поджаренный хлеб, слегка даже меня испугав. Невозмутимый Тинкл подхватил два ломтя, положил на тарелку и намазал маслом.
– Ничего, если я с вами сяду? – спросил я, внезапно чувствуя подлинную потребность в компании Тинкла. Сидеть самому по себе за столиком с другими было выше моих сил, хотя никто из молодых женщин, включая Аву, не присутствовал, что тем более омрачало положение дел.
– Конечно, – улыбнулся он, дав понять, что, даже если прошлый вечер смутил нас обоих, мы все же вместе выпивали, а это кое-что значит, возможно, даже дружбу.
Поэтому я проследовал за ним к маленькому столику, за которым Чарльз Маррин любезничал с пятью другими членами колонии старшего возраста, включая поэтическую чету Гринбергов, с удовольствием угощавшихся мюсли и йогуртом. Я подумал, что они старательно заботятся о своем пищеварении – кто не заботится? – и при этом представил каждого в отдельности на стульчаке, содрогнувшись от определенных картин, мелькнувших на мысленном экране. Мысли мои часто движутся в таком направлении – гадкая тенденция. По-моему, сознание ее придерживается для того только, чтобы меня помучить.
Не знаю, общее ли это явление, но я сам у себя диагностировал проблему противоречия между сознанием и сознанием. У многих, включая знаменитых ученых, существует проблема противоречия между телом и сознанием – у меня тоже, плюс еще и добавочная между сознанием и сознанием, когда одно сознание терзает другое. Страшно досадно и утомительно. Боги явно устраивают мне экзамен. Что ж, постараюсь не провалиться.
Несмотря на скатологический кошмар, на мгновение прокрутившийся в голове, я уселся на место, поприветствовал Маррина и прочих родовых старейшин. Все с улыбками меня признали, тепло встретили Тинкла – мы были младшими офицерами, но нам охотно открывали объятия. Я глотнул кофе и принялся за тарелку с яичницей и поджаренным хлебом.
Все было особенно вкусно, как часто случается после пьяной ночи. Я быстро усваивал белки и углеводы, прислушиваясь к разговорам за столом и смакуя яичницу вместе с большим количеством сплетен. Выяснилось, что ночью произошли два скандала. Первый был связан с Сигрид Бобьен, которая, по словам Маррина, в довольно истерическом состоянии пришла завтракать раньше и объявила, что совершено преступление. История выглядела весьма загадочно, но попробую кратко суммировать основные факты так, как их услышал.
Бобьен почему-то каждый вечер снимает перед дверью тапочки – возможно, почитает японский и скандинавский фетишистский обычай, разумно запрещающий входить в жилое помещение в обуви, хотя запрет входить в комнату в тапочках необъяснимо суров. Выйдя утром, она увидела, что какой-то ненормальный воришка унес тапочки, оставив вместо них два листа бумаги в виде подошв тех самых тапочек, обведенных карандашом, чтобы точно отобразить форму, вроде того как криминалисты очерчивают положение трупа, и аккуратно вырезанных ножницами.
Необычайно интересно и увлекательно, хотя меня пронзила озабоченная интуитивная дрожь, ибо в самую ночь совершения преступления я почти соблазнился или, скорей, Бобьен меня почти соблазнила.
– Она страшно расстроена, – сообщил Маррин всему столу в целом. – По-моему, собирается доложить доктору Хиббену. Мне бы этого не хотелось. Просто чья-то глупая и безумная шутка.
– Наверняка какого-то видеохудожника, – заключил старик поэт, лауреат Пулитцеровской премии, с изящным носом, по фамилии Кеннет. То есть это поэта фамилия, а не носа. Насколько мне известно, нос его не имел ни фамилии, ни имени, хотя был, безусловно, красивым, элегантным, вроде Дориана Грея – гораздо моложе остальных черт лица, почти близнец по форме и выразительности носу Питера О'Тула в «Лоуренсе Аравийском», который, пожалуй, можно назвать величайшим мужским носом в истории кинематографа.
– Тем более что писателю не придет в голову оставлять копию тапочек, – продолжал Кеннет. – Записку – возможно, но не вырезку из бумаги.
– По-моему, писатели умеют обращаться с ножницами, – заметила Джун Гринберг с пылавшими на солнце медными волосами.
– Может быть, композитор. Они очень склонны к проказам, – вставил крепкий прыщавый, морщинистый скульптор лет пятидесяти пяти по имени Дон, работавший только со сталью и примечательно потерявший фалангу большого пальца.
Другая порция сплетен касалась любовников Криса и Люка, которых я вчера вечером видел целующимися на стуле, похожем на трон. Вновь суммирую:
Питая друг к другу всепоглощающую страсть, Крис с Люком более или менее стали жить вместе, расстелив на полу в комнате Криса два односпальных матраса. Это весьма возмутило обслуживающий персонал, состоявший главным образом из старых саратогских матрон, не привыкших к любовным связям между мужчинами и, возможно, вынужденных выбирать из мусорных корзинок использованные презервативы. Нынче утром чаша их терпения поистине переполнилась, когда в мусорном баке позади конторы была найдена простыня. Само по себе уже плохо – выброшенная простыня стоит денег, которые пришлось потратить бесприбыльной организации, – а в этой еще и зияла огромная прожженная дыра. Поскольку на всех простынях стоит штамп с номером комнаты, сразу выяснилось, что инкриминирующее доказательство происходит из комнаты Криса. Поэтому две уборщицы пришли с утра пораньше к Маррину с уведомлением, что намерены доложить о прожженной простыне.
По моему предположению, они обратились к нему потому, что если колония – нечто вроде тюрьмы, то Маррин – «встречающий» – является наиболее уважаемым заключенным, и обслуживающий персонал – нечто вроде тюремной охраны – первым делом сообщает ему о возможных проблемах. Администрация Колонии Роз больше всего боялась пожара – усадьба представляла собой старую пороховую бочку, – что, безусловно, отражалось на нашей тихой, спокойной творческой жизни. Сидя там, я сумел провести тюремную аналогию, благодаря активному чтению тюремных романов, одного из моих любимейших жанров, который метафорически описывает общий кризис нашего существования – все мы чувствуем себя заключенными, и все хотим сбежать.
– После того как уборщицы рассказали о простыне, я пошел в комнату Криса, – продолжал Маррин, – разбудил испорченных мальчишек и расспросил насчет простыни. Оказалось, во время ночной возни они накинули ее на лампу, чтобы создать интимное освещение! Так увлеклись, что даже не подумали о возможном пожаре. Вполне могли спалить весь особняк.
– Романтично с их стороны, но опасно, – сказала София, шестидесятисчемтолетняя художница, пишущая свои холсты одной краской: черной. Она прославилась, написав сотни сплошь черных картин, добиваясь переоценки цвета, хотя, видимо, приходила к единственному заключению: очень темный. У нее были серебристо-седые волосы и привлекательная фигура молодой женщины. Она была в рубашке с открытым воротом, где виднелась ложбинка между грудями, внушая мне эдипов комплекс. – Почему пожарная сигнализация не сработала? – спросила София. – Мы все могли погибнуть.
– Интересно, не символизирует ли фактически дыра в простыне какой-нибудь эротический ритуал? – не без иронии вставил Кеннет с коварной улыбкой. Его радовала порочность Криса и Люка. Он сам был старым гомосексуалистом с красивым носом.
– Я слышал, – сказал я, желая вступить в дискуссию, – хотя так и не получил реального подтверждения, будто хасиды используют дырявые простыни в религиозных целях.
– Очень старый и очень глупый слух, – заявил Израэль Гринберг в таких же перекошенных очках, как вчера. – Вроде того, что они кровь пьют в еврейскую Пасху.
Видимо, он подумал, будто я порочу евреев, не зная, что я сам еврей, не поняв, что мое замечание вовсе не оскорбительно, по крайней мере, на мой собственный взгляд. Должно быть, Израэля ввел в заблуждение мой языческий наряд – пиджак из сирсакера, галстук с колибри. Минуту царило неловкое молчание, во время которого я не знал, что сказать.