что мы думаем о чем-то через год, отличается от того, что мы думали раньше. На свои мысли нельзя положиться.
Но чему-то другому, область которого где-то за мыслями можно доверять.
Как ни странно, жизнь нашей семьи протекает совершенно нормально, просто образцово. Даже Бенджамин ведет себя если и не вполне пристойно, то нормально, как и другие подобные отпрыски в других нормальных семьях.
Вообще-то, если на то пошло, Бенджамин ведет себя гнусно. Но я понимаю, что это объясняется тем, что он не видит, что у него «не так». Он понимает, что не приемлет того, что происходит с Джорджем. Он размышляет над этим. Как бы Бенджамин себя ни вел, дураком его не назовешь. Джордж его с ума сводит, и он не может думать ни о чем другом.
Когда Джордж вернулся из Священного города, Бенджамин не задал ни одного вопроса, но постоянно висел над Джорджем грозовой тучей. Джордж всегда очень терпим с братом. Ну, чаще всего. И со мной тоже. Понимаю, что иной раз ему хотелось бы, чтобы мы не болтались возле него. Я все время трусь рядом с ним, выжидая от него словечка, взгляда, не говоря уж об улыбке. Помню его чудесную улыбку в детские годы. Сейчас, конечно, он реже улыбается. Ссутулившись, стариком передвигается с невидимой ношей на плечах, а на лице вместо улыбки иногда проскальзывает гримаса боли.
Но иногда, обычно, когда вся семья в сборе, за столом или на крыше, он забывает о своих заботах, веселится и веселит всех, кто рядом. Мне нравится следить за реакцией отца и матери. Они облегченно улыбаются, Бенджамин ведет себя, как дитя малое, и, боюсь, я тоже.
Надеюсь, что я все-таки не таким тяжким бременем давлю на плечи родителей, как Бенджамин. Закрыв глаза, вспоминаю выражение их лиц, когда они смотрят на Бенджамина: терпение и доля юмора. На Джорджа они смотрят с нежностью и радостью. Мне нравится наблюдать за ними, когда Джордж весел. Как будто они только что получили чудесный подарок. Боюсь, мы с Беном не такие подарки. По лицам родителей судить трудно.
Просмотрев записи, вижу, что пишу только о Джордже. Не знала, что так получится.
А посоветовал мне взяться за записки Хасан.
Я не забыла об этом совете Хасана, но держала воспоминание где-то на задворках памяти. Не удивлюсь, если не смогу забыть этот вроде бы незначительный факт. Иной раз удивишься, что мы помним, а что предпочитаем забыть.
Случилось это так.
Только что село солнце, луна взошла, звезды еще не проявились. Дневную жару сменила желанная прохлада. Пахло смоченной водой пылью, специями и свежеприготовленной едой; с улиц доносился обычный городской шум. Раздался призыв к молитве. Я привыкла к этой обстановке, не хотелось думать, что придется когда-нибудь с нею расстаться.
Джордж поднялся на крышу первым. Не в силах сдержаться, я понеслась за ним. Увидев меня, он улыбнулся, но более не реагировал на мое присутствие, сидел, как будто меня там и не было. Вскоре пришел Хасан. Джордж его приходу не удивился. Хасан уселся на другом углу крыши. Некоторое время сидели молча. Нагретая крыша грела мне зад и подошвы. С чего начался разговор, не помню. Интересно, что я обычно вообще не помню, с чего начинались наши разговоры. Беседовали Джордж и Хасан, говорил больше Хасан, Джордж слушал и кивал, иногда улыбался. Я все понимала. Что-то понимала. В тот вечер я понимала, что что-то понимаю. Обычно я ничего не понимала, как будто и не слышала. Видела по лицу Джорджа, что они разговаривают о совершенно обычных вещах, но не могла уловить чего-то существенного, что позволило бы мне понять их. Может быть, если бы они говорили помедленнее… По выражению лица Джорджа я видела, что он-то понимает все, живо реагирует и успевает осмысливать услышанное.
Я чуть не плакала.
Хасан заметил и через некоторое время повернулся ко мне. Со мной он говорил иначе, чем с Джорджем. Почти сразу спросил, веду ли я дневник или какие-нибудь записки. Я ответила, что веду пустяковые записи, регистрирую, что «сегодня был арабский» или гитара или что-нибудь в школе. Хасан сказал, что хотел бы, чтобы я вела хроники своего детства.
Не скрою, что, услышав это, я невольно возмутилась. Как будто он мой наставник! Видишь ли, он хотел бы, чтобы я делала то-то и то-то! Но тут же поняла, что, спроси он меня, хочу ли я беседовать с ним каждый вечер, наедине, без Джорджа, я бы сразу согласилась, ни капельки не возмутившись. Наоборот, с радостью.
Я понимала, что он догадывается, о чем я думаю.
Хасан кивнул, как бы говоря: ничего, не торопись, хорошенько все обдумай, не к спеху. Он повернулся к Джорджу и продолжил прерванную беседу, к которой я опять прислушивалась, как к незнакомому говору обитателей дальних затерянных в океане островов.
Так хотелось, чтобы Хасан снова заговорил со мной, задал какой-нибудь вопрос, попросил о чем- нибудь. В голове путались мысли о том, что я смогла бы для него написать. Например, очерк о том, как я работала с Ольгой во время эпидемии, целый месяц помогала медсестре. Ольга очень меня хвалила, радовалась за меня. И я тогда тоже радовалась безмерно, и снова бы обрадовалась, если бы услышала похвалу от Хасана. Но они не обращали на меня внимания, и я разозлилась, надулась и сидела букой, совсем как Бенджамин! — думая всякие гадости, вроде: «Вы считаете меня балдой? Вот и прекрасно, я и буду балдой. Накатаю вам что-нибудь вроде сочинения куриц-одноклассниц на тему „Как я провела каникулы'».
Погрузившись в мстительное бульканье, я совсем отвлеклась от Хасана, Джорджа и их беседы, а чем бы я сейчас не пожертвовала, чтобы снова оказаться рядом с ними, сидеть, вслушиваясь в их непонятный мне обмен мыслями. Но с какой радости подарят мне это чудо? Ведь я все испортила тогда, когда я могла присутствовать, сидя тихо, слушая внимательно, может быть, даже что-то понимая… Но тогда я слушалась лишь своих эмоций, несдержанных, буйных, как хищная требовательность младенца, желающего, чтобы на него обратили внимание взрослые.
Тогда, не в силах более терпеть, я понеслась вниз и раскопала небольшой этюдик, написанный мной в качестве домашней работы по английскому языку. Я им гордилась, мне поставили за это сочинение «хорошо». Я пыталась передать в нем свои благородные чувства и все такое.
Вчера я увидела по телевизору передачу, которая произвела на меня неизгладимое впечатление. Телевизор стоял на площади, многие смотрели эту передачу. В основном там толпились люди, которые постоянно голодают.
Передача посвящалась голоду в зоне Сахель. В разных местах зоны, потому что несколько репортажей свели в одну программу. Один из сюжетов мне особенно запомнился.
Старик сидел возле коровы. Очень худой старик, почти скелет. Ребра, ключицы, кости рук обтянуты кожей. Но мудрый, полный достоинства, с задумчивыми глазами. Корова очень худая, тоже ребра можно пересчитать, и тазовые кости торчали сквозь шкуру. И глаза тоже мудрые, терпеливые. И смотрела она прямо в камеру.
Вокруг, сколько хватает глаз, только пересохшая пыль. Торчит из земли сухая солома засохших всходов проса.
Корова шагнула раз, другой, на третьем шаге опустилась наземь. И больше она не встанет. Здесь и умрет.
В небе висит палящее солнце. Ветер несет пыль и песок.
Старик набрал палок и камыша, устроил навес над коровой. Навес дает жидкую полосатую тень.
Корова — единственный друг старика.
У него осталось немного воды. Он капает воду на высунутый язык коровы, и та всасывает влагу. Немного отпивает сам.
Он сидит, смотрит на корову. Корова понимает, что скоро умрет. Она помнит, что принадлежит старику, что жила с его семьей. Но все родственники старика умерли. Корова не понимает, почему она не может подняться, почему везде горячая пыль, нет ни травинки, нет дождя, нет воды.
Корова не понимает. Старик тоже не понимает. Но он говорит, что на все воля Божья. Инш'Алла!
Я не верю, что это воля Бога.