этой необычайной страны, где требуется сто лет на то, чтобы продвинуться в ландах на длину ручки лопаты, сто лет, работая даже втроем, на разрушение одного ряда камней в стене замка, сто лет, чтобы сдвинуть межевой камень на расстояние, равное его ширине, и то при условии, если не потеряешь растения Аллилуйя. Так вот, именно в существование этого растения никто не хотел верить, когда хозяин Трэморэ, этот умный, предусмотрительный человек, рассказывал о своих приключениях. Все знали, что он не способен соврать и обычно был лишен воображения, поэтому решили, что он повредился умом в ту ночь, которую провел вне дома, но о которой рассказывал всегда одно и то же, не упуская ни одной детали. Невзирая на предпринятые поиски, никогда и никто не смог найти никакой пятиконечной звезды красноватого цвета, с пестиком посередине, окруженным короной из круглых и жирных золотых лепестков. И все жалели бедного Жана-Пьера Даудала, который впал в маразм. Что же касается его самого, он предпочел умолкнуть, а в один прекрасный день — исчез.
Его долго искали. Он был именитый житель в своем краю и любим родственниками. Однажды почудилось, будто его узнали в образе некоего старика, поврежденного умом, который не мог назвать своего имени — его приютили сердобольные монахини более чем в ста лье от Трэморэ, и он творил чудеса в саду их монастыря. Если это даже и был он — его оставили в покое. Но некоторые, и первым среди всех Фанш Лукас, утверждали, что Жан-Пьер Даудал кончил тем, что опять заполучил растение Аллилуйя. Мог ли он отобрать его у земельного вора, человека с межевым камнем? Или обворовал кого-либо другого из ночных странников? Если бы вы познакомились с Фаншем Лукасом, он бы вам сказал, что владетель Трэморэ невидимо шествует среди нас, и он, и толпы других, которые заняты своим делом в определенные часы дня и ночи и нисколько нам не мешают. И по секрету он прибавил бы, что сам-то он покинул замок потому, что некоторое время спустя после исчезновения Жана-Пьера Даудала, прозванного Аллилуйя, в Трэморэ появилось привидение».
По мере того как развивались события в рассказе Яна Кэрэ, Пьер Гоазкоз, хотя и был поглощен его перипетиями, в то же время не переставал изучать свою команду. Прежде он воспринимал их как движущиеся тени или как некую неопределенную массу, а сейчас эти силуэты, преисполненные внимания, были как бы обведены четкой линией, внутри которой явственно вырисовывались лица и руки. Тут дело было не в неподвижности людей — даже рассказчика, целиком поглощенного своей тяжелой задачей, что позволило хозяину «Золотой травы» увидеть своих матросов такими, каковы они есть, и не в том, что он с большим вниманием всматривался в них, чтобы проникнуть единственный и последний раз в их сущность. А в том, что холодный свет расширил пределы его проникновения в них, раздвинул края коконов, в которые эти люди укрывались на долгие часы и из которых так и сквозило небытием. Все нечистое отступило, потеряло свою интенсивность. Еще падают последние хлопья снега, которые тают на лету, не достигая «Золотой травы». Подняв глаза, Пьер видит, что засветилась, по крайней мере, дюжина разбросанных далеко одна от другой звезд, и вдруг под собой он ощутил какую-то нестойкость. Он прикрыл глаза, чтобы лучше сосредоточиться на этой совсем незначительной бортовой качке. С большим трудом поднялся он на ноги, чтобы лучше почувствовать ее — от пяток до затылка. Сомненья нет: судно колеблется, оно готово прийти в движение. Это означает, что к морю вернулась жизнь.
Колющая боль меж ребер Пьера Гоазкоза раскололась на неравномерные колики. Теперь ему уже не до этого. Он изумляется ясности мыслей, которые придала ему агония, обострив все его чувства. Значит, правильно, что некоторые умирающие лучше постигают окружающий их мир, чем существа, полные жизни, которые смотрят на них, выжидая, когда они скончаются. Пьер Гоазкоз принюхивается. Он медленно поводит головой справа налево, чтобы подставить свои щеки малейшим колебаниям в настроении небес. Ветер вот-вот проснется. Он даже довольно быстро крепчает. И «Золотая трава» на еще не определившемся морском волнении приходит в движение, начинается бортовая и килевая качка. Травель-мачта вибрирует. Где единственный из оставшихся у них парусов? О нем совсем позабыли. Пьер видит его запихнутым под свою банку. Его можно прикрепить к мачте. Хорошо, очень хорошо. Моряк изо всех сил напрягает слух. До него достигает еще очень слабый, глухой шум. Голос рифов. Скоро он сможет их распознать, точно определить, где находится. Разве не обещал он своим людям доставить их на сушу! На последней фразе Яна Кэрэ Пьер падает там, где стоял. Все его тело разом причиняет ему невыносимые страдания. И все же, собравшись с силами, он издает радостный крик, который тысячелетиями раздается на обезветренных морях:
— Ветер поднимается! Будьте начеку!
Команда не сразу реагирует. Ни одно лицо не повернулось к капитану. Да услышали ли они его? А этот крик ведь потряс его всего — чуть ли не стоил ему последнего дыхания. Находятся ли они все еще под чарами этого странного рассказа, который исторгся из уст тени? А ведь не было в этом рассказе ничего такого, что могло бы их слишком затронуть. Он же их знает, знает, что они способны вести двойную жизнь, какую вел он сам, — стремиться все время к таинственным странам, какие рождало их воображение, и безупречно выполнять свои обыденные обязанности, первая из которых — подчиняться хозяину судна. Если бы дело обстояло не так, никогда их сабо не ступили бы на борт «Золотой травы». Что же с ними, однако, происходит? Ветер приближается, а теперь они, в свою очередь, окаменели.
Не осмеливаются они, что ли, поверить в это возвращение жизни? Но хоть и медленно, они все же задвигались. Тогда он понял, что они одновременно с ним принюхивались и присматривались к первым признакам жизни на море. Если они запоздало задвигались, так это потому, что они удерживали свое дыхание, из страха пресечь ненадежное веяние с небес, вызванное, возможно, дыханием рассказчика. Они все еще чувствуют себя несколько неуверенно, не вполне представляют себе, что надлежит делать, ждут точной команды. И она воспоследовала.
— Поднять паруса!
Тут и началась суматоха. Все, толкаясь, рвутся одновременно прикрепить лохмотья паруса к травель-мачте, с дикарской надеждой, что это их сдвинет с места. А парус раздувается, вспучивается и наконец вбирает ветер. И весь корпус судна трещит. Штурвал подрагивает… Пьер Гоазкоз берет его на себя, чтобы люди тверже себя почувствовали на ногах. Неясные выкрики, радостные проклятия, смех, похлопывание по плечу. На носу Ян Кэрэ открывает объятия звездам и рычит:
Глава восьмая
— Отец! Отец! Мы отыскали наш полотняный замок, благодарение богу!
Омлет удался на славу. От него не осталось ни крошки.
Потом Мари-Жанн Кийивик поднялась на чердак и вернулась оттуда, доверху наполнив фартук яблоками. Среди них были большие ярко-румяные, из того зимнего сорта, что идут на яблочный пирог.
Все мужчины в семье Дугэ любили такой пирог, сказала мать, и когда яблоки эти кончались, они впадали в тоску, которую она быстро исцеляла, приготовляя им пирожное «наполеон». Мужчины! Все они — лакомки, даже те из них, кто отрицает это, утверждая, будто бы, наоборот, это — одна из милых женских слабостей. Не нужно им верить; разве я не права, Элена Морван? А Лина Керсоди, которая содержит гостиницу, тоже может небось припомнить по этому поводу столько историй, что могла бы не закрывать рта до завтра, чтобы подтвердить правоту сказанного Мари-Жанн — а разве можно бы было поступить иначе! Нонна Керуэдан должен был отведать, несмотря на его протесты, самое большое из всех принесенных яблок. И пока он прилежно разделывался с этим доказательством, вредным для его сведенного желудка, три женщины по очереди весело шутили по поводу изображаемых им гримас старой кошки, которые он корчил, чтобы развеселить их. Пока длится эта игра, а это была именно игра для всех четверых, пройдет какое-то время, и можно избежать разговоров на темы, возврат к которым грозил возобновить смертельное беспокойство. Элена Морван одним своим присутствием и своими словами удерживала драму на расстоянии, но как долго сможет длиться ее благотворное влияние. Старый Нонна изо всех сил старался помочь ей.
В фартуке у Мари-Жанн было много и других яблок. Некоторые из них сморщились, съежились, на вид стали совсем некрасивыми, но чувствовалось, что они еще вполне пригодны для еды. Когда Элена, первая, взяла одно из них и вонзила в него зубы, рыжая зернистая кожа сдалась еще до того, как брызнул сок. И тотчас же лицо Элены исказилось, возле рта и глаз образовались морщинки. Сколь ни привыкла эта