— Но, дорогая моя миссис Кейсобон, — с мягкой улыбкой возразил Фербратер. — Репутация не мраморный монумент — как все живое, она претерпевает изменения. Она подвержена и болезням, подобно человеческому телу.
— Значит, ее нужно вылечить и защитить, — сказала Доротея. — Я прямо попрошу мистера Лидгейта рассказать мне всю правду — ведь только зная все, мы сможем ему помочь. Чего же мне бояться? Если решено, что я не покупаю землю, Джеймс, мне ничто не мешает выполнить просьбу мистера Булстрода и взять на себя попечительство над больницей. А если так, мне нужно будет посоветоваться с мистером Лидгейтом, расспросить, хорошо ли, по его мнению, поставлено в больнице дело и не следует ли что- нибудь изменить. Вот и повод для доверительного разговора, дающего нам полную возможность узнать, как все произошло. И уж тогда мы сможем за него вступиться и оградить от неприятностей. Мы превозносим все виды отваги, кроме одного отважного заступничества за ближнего. — Глаза ее увлажнились и блестели, зазвеневший голос разбудил мистера Брука, и тот прислушался к разговору.
— А ведь и в самом деле, следуя порыву сердца, женщины порою добиваются успеха там, где мужчины терпят поражение, — сказал мистер Фербратер, увлеченный пылом Доротеи.
— Женщине следует быть осмотрительной и слушать тех, кто лучше ее знает жизнь, — хмуро возразил сэр Джеймс. — Что бы вы ни собирались сделать, Доротея, вам пока следует погодить и не вмешиваться в эту историю с Булстродом. Мало ли что еще может обнаружиться. Вы, конечно, со мной согласны? — заключил он, взглянув на мистера Фербратера.
— Да, я думаю, нам нет нужды спешить, — ответил тот.
— Правда, правда, моя милая, — подтвердил мистер Брук, не имея отчетливого представления, о чем идет спор, но вступая в него с советом, который можно было истолковать как вздумается. — Тут, знаешь ли, нетрудно зайти слишком далеко. У тебя горячая голова. И незачем, знаешь ли, так торопиться тратить деньги на осуществление всяких затей. Гарт навязал мне непомерное количество работ, строительных, по осушению и тому подобных. Расходы непомерные — на то, на се. Пора бы приостановиться. Вы же, Четтем, для чего-то вздумали окружить дубовой изгородью чуть ли не все свое поместье — у вас целое состояние на это уйдет.
Доротея, неохотно покорившись, вместе с Селией ушла в библиотеку, служившую ей обычно гостиной.
— Слушайся Джеймса, Додо, — сказала Селия, — если не хочешь снова оказаться в неприятном положении. Это случается с тобой сплошь и рядом и будет случаться каждый раз, когда ты вздумаешь поступать по-своему. Слава богу, теперь Джеймс может подумать за тебя. Он ведь не мешает тебе осуществлять твои проекты, только слишком увлекаться не дает. В этом отношении брат лучше мужа. Муж бы не разрешил тебе ни того, ни другого.
— Да я вовсе не хочу замуж! — сказала Доротея. — Я одного только хочу, чтобы не обуздывали на каждом шагу мои чувства.
Миссис Кейсобон была еще столь недисциплинированна, что расплакалась от досады.
— Ну право же, Додо, — проворковала Селия голоском несколько более горловым, чем обычно. — Ты сама себе противоречишь. У тебя все крайности. Мистер Кейсобон так помыкал тобой, что просто стыд. Казалось, запрети он тебе у меня бывать, ты и тогда бы ему покорилась.
— Разумеется, я покорялась ему, это ведь мой долг. Покорность мне подсказывало чувство, — ответила Доротея, сквозь слезы глядя на сестру.
— Тогда почему ты не считаешь своим долгом хотя бы чуточку покориться желаниям Джеймса? — торжествующе спросила Селия: довод показался ей неопровержимым. — Он желает тебе только добра. А мужчины, разумеется, лучше нас разбираются во всех делах, не считая тех дел, в которых женщины разбираются лучше.
Доротея рассмеялась.
— Ну, ты знаешь: я говорю о детях и обо всем таком, — пояснила Селия. Я бы не стала подчиняться Джеймсу, когда он не прав, как ты вечно подчинялась мистеру Кейсобону.
73
Сострадай! Ведь нежданное горе
Стережет и тебя и меня.
Успокоив миссис Булстрод, которой он объяснил, что ее мужу стало дурно в душном зале ратуши и, вероятно, он вскоре оправится, а затем пообещав назавтра навестить больного, если за ним не пришлют ранее, Лидгейт тотчас же направился домой, оседлал лошадь и уехал за город, чтобы никого не видеть.
Он был вне себя от ярости и боли, он проклинал тот день, когда приехал в Мидлмарч. Казалось, с самого начала все вело его к этому ужасному стечению обстоятельств, сгубившему его честолюбивые мечты и унизившему его даже в глазах людей, о которых он был весьма невысокого мнения. Естественно, что Лидгейт в этот миг ненавидел весь свет. Он казался сам себе страдальцем и в каждом готов был видеть виновника своей беды. Он мечтал совсем о другом, а окружающие, словно сговорившись, вторгались в его жизнь и мешали ему. Его женитьба была роковой ошибкой. Он боялся встретиться с Розамондой, пока не утихнет гнев, опасаясь, что, увидев ее, даст волю раздражению. В жизни чуть ли не каждого человека наступает пора, когда самые его благородные черты оборачиваются теневой стороной. Мягкосердечие Лидгейта побуждало его не к нежности и состраданию, а к опасению, как бы не совершить непоправимую жестокость. Его отчаяние было невыносимым. Только тот, кто приобщился к радостям духовной жизни, способен понять, как печально скатиться с ее высот, облагороженных мыслью, полезной деятельностью, целью, — в трясину опустошающих душу житейских дрязг.
Как можно жить, не оправдавшись в глазах людей, подозревающих его в низком поступке? Возможно ли, ни с кем не объяснившись, уехать из Мидлмарча, словно спасаясь бегством? С другой стороны, каким образом он может себя обелить?
Сцена в зале ратуши, хотя он и не знал подоплеки многих обстоятельств, достаточно ясно ему показала, в каком положении оказался он сам. Булстрод, как видно, смертельно боялся разоблачений Рафлса. Виновен ли он в его смерти и в какой мере, если — да? Здесь можно было многое предположить. «Булстрод опасался, что тот выдаст мне его тайну, он хотел, оказав мне услугу, принудить меня молчать — вот откуда его неожиданная щедрость. Кроме того, возможно, ухаживая за больным, он нарушил мои указания. Боюсь, что так. Но даже если нет — все считают, что он каким-то образом уморил больного, а я взглянул на это преступление сквозь пальцы, чуть ли не был сообщником. И все же… все же он, возможно, неповинен в его смерти; отчего нельзя поверить, что деньги он мне дал просто потому, что от души мне посочувствовал? Порою истинным оказывается то, что представляется нам маловероятным, а наиболее правдоподобное — чистейшим вымыслом. Возможно, когда этот человек умирал, Булстрод вел себя безукоризненно, и я напрасно его заподозрил».
Положение его мучительно. Если даже его единственная цель оправдаться, если, не в силах вынести, что окружающие избегают его, смотрят искоса, с сомнением пожимают плечами, если, не в силах все это вынести, он сам объявит всем, как обстояло дело, — убедит ли он кого-нибудь? Он ведь будет выглядеть глупцом, если сам станет свидетельствовать в свою пользу, заверяя: «Меня никто не подкупал, и обстоятельства — весомее утверждений». Да к тому же, рассказав все о себе, он вынужден будет упомянуть и о Булстроде и представить его в еще более сомнительном свете. Он должен будет сказать, что, когда впервые обратился к Булстроду с просьбой дать ему взаймы, он не подозревал о существовании Рафлса, а принял деньги в полном неведении того, какая существует связь между исполнением его просьбы и вызовом к больному в Стоун-Корт. А ведь Булстрода, возможно, подозревают напрасно.
Но тут он задал себе новый вопрос: поступал ли бы он точно так же, если бы банкир не дал ему взаймы? Разумеется, если бы Рафлс остался жив и нуждался в дальнейшем лечении, он, Лидгейт, приехав с очередным визитом и заподозрив Булстрода в нарушении данных ему указаний, тотчас же строго