украли и доказать свое алиби не можете. Неужели трудно было унести хотя бы мелочь?
— Я просто перетрусил, сирена завыла, и у меня отказали все чувства сразу, — я подумал, что это забавно, оправдываться перед адвокатом по уголовным делам за то, что не успел ничего украсть. Еще я вспомнил, как в тартуском кафе тетка рассказывала, как в Риме она украла краски в магазине писчебумажных товаров и чуть было не попалась.
— Я долго смотрела на эту коробку с тубами, — сказала она гордо, — ждала, пока меня заслонит кто- нибудь из серьезных покупателей, потом протянула руку и сунула ее под пальто. Это были «Artists», на маковом масле, двенадцать цветов и пробный тюбик с вермильоном!
— Значит, тебя не поймали?
— Нет! Меня могли забрать в участок, если бы застукали, и даже выслать из страны — с моими жалкими эмигрантскими бумажками, — но я совершенно не боялась, совсем была глупая.
— А было у тебя в жизни хоть что-нибудь, чего ты боялась? Ну, так, чтобы ноги леденели?
— Было дважды, — сказала она быстро и подняла два пальца. Подавальщик тут же принес еще два кофе, похоже, он глаз с нее не сводил.
— Однажды зимой я оставила Агне в булочной. Не забыла, а нарочно оставила, на полке с миндальным пирогом, уложенным в солому. В декабре мой бывший муж привез ее в Лиссабон, у него появилась женщина, и приемная дочь ее раздражала. Эзра позвонил мне из автомата, убедился, что я дома, посадил девочку перед дверью на плетеный коврик, дал ей в руки куклу и ушел. Детские вещи пришли посылкой, спустя две недели, обратного адреса на коробке не было, штемпель был не венский, и я поняла, что он переехал.
Агне плакала сутки напролет, как будто ей было не два года, а два месяца — я просидела дома несколько отчаянных дней, пока мне не позвонили с работы и не сказали, что собираются найти замену. Я бросилась к соседке, выгребла все деньги из карманов, уговорила ее остаться в квартире до вечера и поехала к хозяину просить прощения. Три недели я отдавала соседке все, что зарабатывала, потом у меня отключили отопление, на улице было десять градусов, а в комнате — восемь, уж не знаю почему. Единственным источником тепла была Агне, раскаленная от плача, и я сидела возле нее, будто возле очага, думая о том, что завтра не будет даже молока, если я не выйду утром на работу. Я просидела так до сумерек, потом вынула из шкафа аптечку, доставшуюся мне от прежних жильцов, нашла там микстуру с белладонной, накапала на кусок булки и дала дочери пососать мякиш. Дождавшись, пока она уснет, я завернула ее в одеяло и быстро пошла в сторону Кампо Гранде, не слишком хорошо сознавая, что я буду делать.
Из окон монастырской булочной потянуло горячей ванилью, я зашла туда, купила
— А второй раз когда? — я допил остывший кофе и стал перебирать мелочь в кармане.
— Второй раз случился два года назад, когда Фабиу вызвали на допрос в Департамент полиции. По поводу той девочки с нашей улицы, Мириам. Когда он уходил, я дала ему зубную щетку, и он сунул ее в карман пиджака, будто шариковую ручку. Я была уверена, что он не вернется, я же знала, что он замешан, только не знала, куда он спрятал тело. Несколько часов я просидела на террасе, разглядывая реку и думая, что мужа скоро посадят в тюрьму, а меня выставят на улицу. Дом мне одной не потянуть, impossivel, impossivel. Придется идти на панель, думала я, глядя на воду, дочку отдам в приют, куплю красные лаковые туфли и пойду стоять на углу Руа до Арсенал. Меня станут раздевать в портовых гостиницах и валить на пружинную кровать, через пару лет придется перейти на Руа Леонилла, а там уж и за двадцатку стану соглашаться.
— То, что ты описываешь, не похоже на ужас, — я сказал это просто, чтобы ее перебить. — Это тоска.
— Тоска, ужас — один черт, — она достала пудреницу и принялась вытирать губы. — И то и другое только способы смещения, постепенного соскальзывания в хаос. Давай я лучше расскажу тебе, что было потом: Фабиу отпустили, он впал в депрессию, а через месяц дочь рассказала мне, что он к ней приставал. Я ворвалась к нему утром, кричала, что пойду в полицию, что не дам ему угробить вторую девочку, так же, как он угробил первую. Я выкрикнула имя Мириам. Он посмотрел на меня с отвращением, пошел в столовую, снял со стены пистолет, встал под дверью материнской спальни и выстрелил себе в голову.
— А ты что сделала?
— Я сожгла его в печи, купила себе деловой костюм и нашла работу в агентстве по продаже домов.
— Трудно продавать дома? — я так растерялся, что не знал, что еще спросить.
— Нет, работа пустяковая, если усвоить разные трюки. В пустом доме нужно говорить тихо, чтобы покупатель не испугался эха. Калитка сорвалась с петель и валяется в лопухах? Ничего, это говорит о том, что у дома есть прошлое. В камине скопилось полтонны сажи? Это говорит о хорошей тяге. Одним словом, нужно уметь делать безмятежный вид.
Господи, делать безмятежный вид. Тетка, tia, irma da mae, Зоя. Она так умела делать безмятежный вид, что я не понял, что с ней происходит, пока она не умерла. А теперь поздно маяться, маятник загудел латунно, чиркнул по стенкам и остановился. Поздно даже писать об этом, есть вещи, которые не поменяешь, хоть тысячу раз их опиши. Это вообще всех вещей касается, между прочим.
В кровли вонзившись, торчат частоколом на хижинах стрелы,
И на воротах засов в прочность не верит свою.
Сегодня было прекрасное утро, лучшее за все тюремное время, я так разволновался, что бросился писать тебе, не дожидаясь прогулки. Обычно я откладываю это на вторую половину дня, чтобы было чего дожидаться. Солнце разбудило меня в шесть утра, небо казалось таким синим, хрустящим, будто крахмальное белье, что я забрался на стул, подтянулся, высунул голову в окно, и стоял так, пока руки не заболели. В последнее время мне наплевать на то, что кто-то посмеивается над моими прыжками, глядя на экран в комнате охранников.
Более того, я думаю, что никто за мной не наблюдает: камера слежения могла остаться от прежнего сидельца, серийного убийцы или врага какого-нибудь народа, есть же у Португалии враги, не может не быть. Во дворе все выглядело по-прежнему, правда, голый куст у забора за ночь расцвел и оказался не бузиной, а мимозой. У подъезда на скамейке сидел скучающий мальчик лет девяти, поднявший голову, как только я на него посмотрел.
— Эй, — сказал он, помахав мне рукой, — ты чего там делаешь? Воруешь?
Я слышал его так ясно, как можно услышать человека только апрельским утром в пустом и гулком дворе-колодце. Лицо мальчика казалось мне смутным пятном, а спускаться за очками не хотелось, я представил его курносым, похожим на Рамошку, и ответил честно:
— Уже своровал. Теперь сижу. А ты что делаешь?
— Ты иностранец? — спросил он, слез со скамейки и подошел под окно, теперь я различал что-то круглое в его руке, поначалу я принял это за каучуковый мяч.
— Иностранец, — сказал я неуверенно. — Русский. То есть литовец.
— Русский? Ваши классно играют в хоккей, побили канадцев прошлым летом. Я все игры смотрел.
— Ты живешь в этом доме? — мне не хотелось, чтобы он уходил.
— Нет, меня к бабушке привезли. Лови! — он размахнулся и бросил в меня своим мячом, я чуть с окна не свалился от неожиданности. Литыми мячами из каучука играли в племени майя, такая игрушка запросто сносит голову с плеч. Мяч угодил в стену в метре от моего окна, но не отскочил, а глухо шмякнулся, оставив пятно желтоватой яблочной мякоти.