— Черт, — сказал мальчик, — погоди, не уходи, я сейчас.
Он скрылся в подъезде на несколько минут и тут же вышел с оттопыренными карманами и принялся швырять в меня яблоками, приговаривая:
— Вот сейчас попаду. Нет! Тогда это. Эй, вытяни руку! Самое большое! Лови же, растяпа!
И я поймал. Поймал, отпустив подоконник, покачнулся на стуле и свалился на пол, странно, что на грохот никто не явился, чтобы отобрать у меня добычу. Хани, это было кислое зеленое яблоко, твердое, как кусок бирюзы! Хотел бы я увидеть сад, в котором растут эти яблони. Я сидел на койке, потирая ушибленное колено, грыз яблоко, чувствуя, как нёбо набухает оскоминой, и представлял, как пацан стоит в кладовке своей бабушки и торопливо набивает карманы, чтобы угостить незнакомца. Яблоки, наверное, лежали вроссыпь на какой-нибудь старой газете.
В моем собственном чулане они лежали на пожелтевшей «О Seculo», которая перестала выходить примерно в то же время, когда я родился. Я обнаружил их в тот день, когда хоронили тетку, искал приличную выпивку, а нашел груду ранеток.
— Хочешь, испеку для тебя шарлотку? — сказала тогда Агне. — Не выбрасывать же!
Я слышал, как она шуршит газетой, как глухо стучат яблоки, перекатываясь в фаянсовую миску. Яблоки, не успевшие стать вареньем для безумного чаепития, купленные, наверное, в один из последних теткиных дней. Это было в четыре часа, задолго до прихода нотариуса. Когда, спустя несколько часов, сестра сказала мне, что ждет ребенка и хочет остаться в доме, пока не вернется ее жених, признаюсь тебе, я испугался. Они с женихом собирались ехать в Агбаджу вдвоем, сказала Агне, но теперь мама умерла, все изменилось, и ей хотелось бы остаться здесь, в доме, на некоторое время, хотя бы до родов.
— Остаться здесь? А где ты раньше была? — спросил я, нарочно повышая голос.
Мне почему-то хотелось, чтобы меня услышали в другом конце гостиной, где гудели, собравшись у стола с угощением, родственники Брага. Сестра стояла передо мной молча, опустив лицо. Черное креповое платье, найденное в шкафу у Лидии, было ей велико и волочилось по полу.
— Где ты была, когда Зоя оставалась одна с бестолковой марокканкой? Где тебя носило, когда ей нужна была терпеливая дочь, а не шалава-проповедница?
Сам не знаю, зачем я это сказал, но траурные цикады перестали хрустеть печеньем и уставились на меня с отвращением. Я позволил себе кричать на сироту!
Ладно, я испугался, ты и сама это видишь. Я подумал, что Агне застрянет в моем только что обретенном доме, родит свое никому не нужное дитя, передумает выходить замуж и повиснет у меня на шее. Тетка писала мне о своем разладе с дочерью, там было что-то смутное, келейное, топкое, не похожее на семейную ссору. Еще тетка писала мне, что стрелки стали крутиться вдвое быстрее, и торопила меня с приездом, и если кого-то здесь можно было спросить:
— Ты не пустишь меня? — спросила она тихо. — Но мне же некуда ехать, пока не начнется новый контракт в миссии. Боюсь даже думать, что скажет мой жених, когда узнает наши новости, особенно новость о потерянном наследстве.
— На пару дней, не больше.
— Ну спасибо, братец, — она повернулась и пошла прочь, необычно прямая, пышная и мрачная, как черный гладиолус.
Завещание застало меня врасплох, да и сеньора Кордосу тоже — он сказал, что Зоя приняла это решение за два дня до смерти, она не хотела ждать ни минуты, и ему пришлось ехать в Альфаму из загородного дома, пробиваясь через воскресные пробки.
Когда тетка приезжала в Литву в последний раз, я с ней почти не разговаривал, когда она звала меня, я не приехал. Я старался не встречаться с ней взглядом. Я был зол на нее как черт. Я не мог поверить, что был влюблен в эту хворую старуху, целовал ее ноги и запирался в ванной, чтобы понюхать ее махровый халат. Как она могла так со мной поступить, думал я, в таком виде ей следовало остаться дома и не показываться мне на глаза. Одним словом, будь я на месте Зои, оставил бы такому племяннику два сентаво, плетку и мышеловку с дохлой крысой.
Помню, как я стоял за дверью вильнюсской кухни, где мать разговаривала с теткой, устроившись за столом с немытыми бокалами, это было утро первого января. Мне только что позвонил Лютас, и я собирался уходить, но задержался в коридоре, услышав незнакомое слово
— Лидия умерла, оставив ему полуразрушенный дом-лабиринт, груду канделябров и свои облезлые меховые боа. Сорок миллионов эскудо достались сестре, которая тут же уволилась из муниципальной школы и уехала в Макао искать увеселений, — сказала тетка. В ее голосе не было горечи, что до моей матери, то она чуть было не разрыдалась.
— Боже мой, Зоя, теперь ты вдова со средствами, а я никто, медсестра с незаконным сыном, — сказала мать, сморкаясь в салфетку. — Помнишь, когда ты уезжала из города с ребенком, улетала в Вену с этим курчавым муженьком, невесть откуда взявшимся, я не пришла тебя провожать. Это не потому, что ты мне сводная, а не родная, это потому, что я трусила. Ты была такой жалкой, поруганной, и я тебя стыдилась.
— Хорошо, что ты мне не родная, — весело сказала тетка, — а то бы я ни за что тебя не простила. Но теперь-то уж завидовать нечему, ты же знаешь, что все кончится довольно быстро.
Я вошел в кухню, и обе посмотрели на меня, как на чужого.
Всю дорогу до проспекта, где ждал меня вернувшийся из Германии Лютас, я катал этот
— И на хера ты три с лишним года растранжирил у эстонцев, — сказал Лютас, — надеюсь, хоть повеселился. Как поживает голубой доцент? Ну, тот, которому мы устроили сцену из Дерека Джармена: ревнивый любовник протыкает юношу гусиным пером.
— За эту сцену они меня и выгнали, — сказал я, — так что все вышло по-твоему. Что до меня, я бы еще годик поучился, чтобы до бакалавра дотянуть. А что твоя невеста?
Я брякнул это и тут же пожалел, что заговорил о Габии. На языке у меня сразу появился ментоловый привкус, я помнил его с той школьной вечеринки, где ближе к полуночи выключили свет и стали вертеть бутылочку из-под наливки. Поцеловать Габию мне выпало под самый конец, зато она сделала все честно, губы ее отдавали мятой, будто таблетки от кашля. Хотя не уверен — я так часто видел их с Лютасом поцелуи, что, вполне вероятно, почувствовал вкус своей собственной зависти.
— Лепит своих пупсов, что ей сделается? — мы остановились напротив билетной кассы, где грелась на солнышке городская сумасшедшая в лисьей шапке с двумя хвостами. Люди, покупавшие билеты в оперу, часто отдавали ей мелочь, мы тоже выгребли серебро из карманов и высыпали в пятнистую руку, похожую на хвост аквариумной рыбки гурами.
— Габия не пропадет, это точно.
— Вернусь из Германии и женюсь на ней, наверное. А что твоя эстонка?
— Я на ней женился.
Он насмешливо покачал головой. Представь себе, Хани, он не поверил.
Вернувшись с прогулки, я решил проверить эту новость на домашних и сразу зашел в кухню, где тетка и мать все еще сидели за столом — в сумерках, у остывающей печки. Столетний клен за окном качался от ветра, и по стенам кухни бежали лиловые разлапистые тени.
— Мама, я не говорил тебе, что женился в Эстонии?
— На ком? — спросила мать, даже не взглянув в мою сторону.
— На эстонке.
— Вот ведь дурак, — сказала мать, обращаясь к тетке, на меня она даже не смотрела.
— А по-моему, молодец, — ответила та, встала, щелкнула выключателем и подошла ко мне, протягивая руки, чтобы обнять. Я возмущенно увернулся. Из угла, где сидела мать, донеслось хмыканье, похожее на тихий звук, с которым раскрывается стручок акации или, скажем, взрывается орех гамамелиса.