при укусе гадюки нужно приложить к укушенному месту анус живого голубя и держать, пока птица не перетянет в себя весь яд. Именно так вас и приложили. Вы должны были стать дерзким и опытным грабителем, не оставившим пальчиков. Под это дело они списали бы целую выставку, а если бы вас поймали, вы бы отрицали все так горячо, что сели бы лет на двенадцать, не меньше.
— Слишком сложно!
— Нет, вы, пожалуй, не голубь, — сказал адвокат, переминаясь у двери, в которую он постучал уже несколько раз, — для голубя вы слишком неотесанны. Почему таким, как вы, кажется, что человек, не читавший Ролана Барта, не в состоянии выставить вас идиотом?
— Трута, вы стали обращаться со мной как с больным. А раньше мы говорили как друзья, — я вдруг страшно захотел, чтобы он вернулся к столу и сел. Еще одна подделка? Но что-то же должно оказаться настоящим. Не было того, не было этого, а что тогда вообще было?
— Что ж, до завтра, — весело сказал адвокат, дождавшись охранника.
Мне показалось, что, если он выйдет за дверь, стены комнаты начнут сходиться, как небеса с землею в шумерском зиккурате. Да нет, какой там зиккурат, к этой тюрьме больше подходит библейское слово
— Нет, не до завтра. Сядьте и записывайте. Я украл тавромахию.
— Вы украли что? — адвокат прикрыл дверь и посмотрел на меня, наморщив рот.
— Античную жанровую сцену, нарисованную на пластинке слоновой кости. Она лежала в витрине, я разбил стекло, и сигнализация сработала. Это прямая улика, не так ли?
— Это улика, — он сокрушенно вздохнул. — Можете представить ее следствию?
— Разумеется. Это подтверждает, что я был в тот вечер в галерее и не мог совершить убийство. Я же не мог оказаться в двух местах одновременно.
— Значит, так, — адвокат заговорил быстро, как будто не хотел дальше слушать. — Потребуйте встречи со следователем для предоставления новой улики по вашему делу. Я не хочу в это вникать, пока Пруэнса не увидит ее собственными глазами.
Когда он это сказал, я вспомнил старую северную сказку (коми? саамы?) про невидимую корову, которую видела только ее хозяйка, корову приводил добрый дух, если в доме не было молока. Что, если бычок на слоновой кости окажется виден только мне?
— Да откройте же, — адвокат постучал по двери кулаком, — почему у вас кнопка вызова вечно сломана? Я опаздываю на спектакль, черт бы вас побрал.
Странно, он как будто бы пропустил мои слова мимо ушей. Мне же все больше начинала нравиться эта идея. Сам не знаю, почему я раньше не додумался. Страховка, значит. Ай да Ласло, ай да сукин сын. Мне такое даже в голову не пришло, а вот Трута давно догадался и молчал.
Я покажу им тавромахию, лежащую у меня под матрасом, думаю, что хозяин галереи ее опознает, несмотря на внезапно оживших греков. Непременно опознает, ведь мое признание подтверждает его затею и придает ей ясность и плотность раскрытого преступления. При этом ему нечего бояться, потому что он знает, что вернуть украденное я не в состоянии. Меня посадят за злостное ограбление, и лет через пять я выйду на волю почтенным вором — вором, а не убийцей.
Правда, мне здорово достанется, пока они будут выбивать из меня место, где спрятано все остальное. Я подумал о трех потрескавшихся мысках ботинок и одном, подбитом стальной подковкой, этот принадлежал охраннику Редьке.
Я смотрел на дверь, у которой стоял адвокат — в этой тюрьме охрана похожа на небрежных слуг из «Венецианского купца», никого не дозовешься, — и думал, что, если повезет, тавромахия переведет меня из четвертого акта в пятый, заключительный. Черта с два мы ответим. Королева успела отравиться, Гамлет и Лаэрт уничтожают друг друга подозрениями, Офелию похоронили в африканской глубинке — еще в первом акте, а Розенкранц и Гильденстерн обнялись и слились своими пружинистыми
Кто же в замке-то остался? Английский посол с рыжим портфелем под мышкой, который топчется у железной двери, неуверенно озираясь: кому бы здесь вручить верительные грамоты.
Как там было у Стоппарда?
Этот вид зловещ, и английские вести опоздали.
Маленькая рыбка,
Маленький карась,
Где ж ваша улыбка,
Что была вчерась?
Не правда ли дико, Ханна, что я ощутил себя женатым только в тюрьме, когда у меня потребовали твой адрес — для того, чтобы законная
Слушай, пока я писал последнюю фразу, со мной произошло странное: я внезапно увидел тот зимний тартуский день, как одну из точек необратимости!
Есть люди, которым не нужно пробиваться к тебе словом или делом, они являются в твою жизнь невозмутимо, с легким сердцем, прямо к тебе в дом, и расхаживают вдоль стен, тыкая пальцами в портреты предков и задавая вопросы. Ты бродишь за ними, понимая, что ты не бубновый туз никакой, а так, забубенный валет небольшого ума, и что твои слова — это просто сушеные грибы на низке, а их слова тверды и прозрачны, как фарии из индийского трактата.
Еще я думаю, что, встретив такого человека, ты чувствуешь повышение температуры, оно дает о себе знать не сразу, вкрадчиво, но неуклонно — так ощущают жаровню, которая тлеет в углу темной комнаты, когда ты входишь туда с мороза. Такой жаровней стала для Джойса хозяйка магазина «Шекспир и Компания», ее звали миссис Бич, она просто взяла и напечатала «Улисса» за свой счет. Если начать пересчитывать мои жаровни, то их обнаружится не меньше восьми, и одной из них будешь ты, а еще одной будет Лилиенталь.
Поговорить бы с ним теперь, думаю я, поговорить как раньше — до утра, валяясь на подушках и подливая ром в разномастные пиалы с чаем. Будь я на воле, заявился бы теперь в его студию, душную, разрисованную, как лупанарий, рассказал бы ему о слепом Фалесе, о соленых смыслах и мездре сознания. Он спросил меня однажды, почему я читаю переводные книги на русском, а я сказал, что Лоренса Даррелла на литовском читать невозможно, а Варгаса Льосу даже вредно для здоровья. Литовский не годится для переводов, это вещь в себе, колодец друидов, возле которого я засыпаю и выздоравливаю во сне, или — тот колодец, что под номером сорок восемь в «Книге перемен»:
Девятнадцать лет назад, летом, на лиссабонской террасе, сидя над миской с вишнями, я сказал сестре, что стану писателем. Зоя дала нам каждому по шпильке, чтобы доставать косточки, и мне приятно