Литовской крови во мне только четверть, остальное — водородо-кислородная смесь. Виленский классический ерш.
Когда я отправил Лютасу письмо с просьбой о помощи, это было второе письмо, первое я послал сразу же после его торопливого отъезда — коротко спросил, что делать с камерами, снять и отправить ему в Германию или оставить на месте? Я надеялся, что он скажет:
После убийства Хенриетты я написал второе письмо, оно получилось намного длиннее. Лютас, написал я, какого черта ты не отвечаешь? Тут такое происходит, что мне не до мелких афронтов, в дом вот-вот нагрянет полиция, я впутался в мерзкую историю и со дня на день жду обыска и ареста. У меня украли дядин пистолет, тот, что тебе нравился, с инкрустацией. Из него уже застрелили человека и могут застрелить еще кого-нибудь, а висеть это будет на мне, так сложились обстоятельства, потом объясню. Старик, мне страшно! Мне нужен
Про
Если ты за границей, то все равно приезжай, приписал я в самом низу, что касается фильма, то я был неправ: можешь снимать что хочешь и с кем хочешь, мне все равно. Я с трудом попадал по клавишам — отвык от литовских букв, к тому же на клавиатуре лаптопа у меня не было диакритиков, а вставлять их было лень. Я представлял себе, как Лютас поморщится, увидев мою голую и босую латиницу, и улыбался. Потом я отправил письмо, перевернул пластинку и стал слушать ламенто плененной принцессы:
Лютас не ответил и не позвонил.
Оставалось воскресенье, я надеялся, что он одумается, появится в «Ди Маре», сядет за мой столик как ни в чем не бывало, и мы поговорим. В тот вечер, с грехом пополам выбравшись из галереи, я дошел до набережной и просидел минут сорок в траттории у итальянца, глотая эспрессо один за другим и вздрагивая при каждом шорохе вращающейся двери. Бармен косился на меня со смутной улыбкой, протирая бокалы и подолгу проглядывая их на свет. Один раз он сделал мне знак, щелкнув себя по горлу и кивнув на стойку, заставленную портвейном, похожим на разбавленный кленовый сироп. Он думал, что я нервничаю из-за женщины, которая опаздывает или вовсе решила не приходить. А я все еще пытался отдышаться после хождения по карнизу, к тому же, свалившись на землю, я расцарапал руку каким-то мусорным стеклом и сидел за стойкой, натянув рукав свитера на пальцы и чувствуя, как он намокает понемногу.
Прождав Лютаса около часа, я заказал стопку водки, выплеснул ее на ссадину и ушел в недоумении: обида обидой, но я не так часто просил его о помощи, а вернее, еще ни разу не просил. Я шел на вокзал вдоль берега, подняв задубелый воротник, чувствуя себя преданным и при этом, как ни странно, испытывая облегчение. Мой друг оказался не на высоте, струсил и тем самым снял с меня часть вины, понимаешь, Хани?
В это время он был уже мертв и лежал в одной из каменных дырок Boca do Inferno,
Lisboa rnenina е moca.
— Давайте работать, а то вы никогда отсюда не выйдете, — сказал адвокат вчера вечером. Теперь он приходит по вечерам, полагаю, тот, кто ему платит, не скупится на сверхурочные. А я, как назло, двух слов не мог связать, кашлял, потел и думал всю дорогу о чем-то другом.
Сегодня я вдруг почувствовал тюрьму всей кожей, будто экзему или чесотку.
Я думал о лимоне, который так и не сорвал, столько лет собирался спрыгнуть на соседнюю крышу, где росли два лимонных деревца, не то что на моей, где даже трава пожухла, потому что я умудрился испортить шланг. Я думал о запахе антоновки, угольного дыма и гниющих баклажанов — так пахнет изнанка Рибейры, тот ее конец, где дешево продают лежалый товар.
Еще я думал о том, как свет сочится сквозь красные листья дикого винограда, закрывающие окно шиадской студии. Однажды, поссорившись с Лилиенталем, я стоял во дворе, наблюдая, как его медленная тень передвигается по комнате, и сам не заметил, как перестал испытывать гнев, даже вернуться захотелось. А вылетел оттуда в ярости, хлопнув дверью — мой друг умел нащупать десятое ребро, до него я понятия не имел, что оно у меня есть.
— Нравится многим это зло, сказал Шиллер, а я тебе вот что скажу: вся твоя писанина — это зло, — заметил он тогда за обедом, орудуя щипцами для орехов. Мы пили зеленое вино и закусывали грецкими орехами, весь пол был усыпан скорлупой, по ней с хрустом бродила его старая слепая собака. Ли то и дело кидал ей орехи, но она их даже отыскать не могла.
— Это почему же — зло?
— Потому что ты мямлишь и недоумеваешь. Совсем как те бедняги в джунглях, отмечавшие время по скорости горения дерева — они все умерли, перебравшись в лес, где деревья были тоньше и горели быстрее. Они умерли, пако, умерли от недоумения! Писать в таком духе может кто угодно, мясник или сапожник, мировой хаос даже рябью не подернется. А плодить бездарные сущности — зло, этого добра и так навалом.
И чего я на него обижался? Обычная послеобеденная болтовня. Что касается времени, то я могу отмечать время по скорости умирания своей батареи, вот сейчас, например, я вижу, что наш с тобой разговор прервется через двенадцать минут.
Уходя из комнаты для свиданий, Трута спросил, почему я не пишу своим родителям, ведь они могли бы приехать в Лиссабон и заняться моим делом, могли бы помочь.
— И что же мои родители могут сделать? — спросил я, чтобы потянуть наш разговор. За окном слышались детские крики, стук мяча о деревянную стену и трамвайный звон — утешительные весенние звуки, в моей камере их почти не слышно.