Рисовать я перестала в девяносто третьем году, это было зимой в воскресенье — я вернулась домой, открыла дверь в свою комнату и увидела груду ярких разноцветных червей, извивающихся на деревянном полу, и довольную Эдну, сидящую на подоконнике с ногами.
Краски были аккуратно выдавлены из всех тюбиков, пустые тюбики валялись в корзине для бумаг, цветные лужи стояли по всем углам. Когда я сосчитала в уме до двенадцати и спросила Младшую, чем она тут занималась, сестра молча показала на свежевыкрашенную вазу, стоявшую посреди моего стола.
Белый костяной фарфор, подглазурная роспись, императорский завод.
Единственная вещь, оставшаяся от маминой мамы, а теперь и от моей мамы тоже, если не считать коробки с перепрелыми книгами. Эдна покрасила вазу темно сияющим елочным золотом и воткнула в нее остролист.
— Теперь она — как новенькая, — гордо сказала моя сестра, — с Рождеством тебя, Аликс!
…у богов ватные ноги из-за нашего неверия. [161]
Мне кажется, «Клены» назвали так из духа противоречия — потому что их здесь не было. Ясень был, ольха была, еще росли платан с пятнистым голым стволом у самых ворот, четыре липы по бокам садовой дорожки, лещина и жимолость, а кленов не было.
Мама говорила, что дело в рунах, но я не слишком-то в это верю, руны ей были безразличны — так, игрушка, не то что Дейдре, той-то кожаный мешочек с завязками заменял и любовника и друга.
Скорее, я поверила бы в какую-нибудь дикую примету — вроде продевания ребенка сквозь ветки клена для того, чтобы дитя не болело и прожило долгую жизнь. Или в то, что клен — это заколдованный человек, закрывающий лицо пятипалыми листьями. Или в то, что иероглиф
Маме все что угодно могло прийти в голову, ее голова была заполнена поверьями, хрустом голубоватой гальки, строчками неизвестно чьих стихов, чаячьими криками, каллиграфией, обрывками мифов, грохотом ночного моря, мабиногой, голосами, с которыми она говорила.
Моя голова теперь похожа на мамину, и у меня появилась еще одна причина назвать «Клены» кленами: это дерево мгновенно пустеет от холодного ветра, за один осенний день может осыпаться, даже за один осенний час.
Другое дело — Младшая, у нее голова прочная, если бы наше жилье называли в ее честь, то выбрали бы калиновый куст:
Хотела бы я знать, на какое деревце будет похожа Фенья? И сгодится ли никудышный Брана ей в отцы, если отдать этим троим гостиницу, собрать свои книги, платья, остатки маминого фарфора и уехать на каком-нибудь пароме, как, наверное, сделал лондонский умник Луэллин Элдербери?
Без него здесь не стало ни деревьев, ни ветра, хоть целую ночь сиди на подоконнике. Без него и без травника, который теперь живет у него, а где сам он живет — никому не ведомо.
Может быть, он нашел свой Бэксфорд, а может быть, прошел сквозь высокие двери, огляделся там немного, да и вернулся. Когда я думаю об этих дверях, то вижу расписные храмовые фусума из маминого альбома. Наверное, на них тоже клен нарисован — или золоченая вишня, но уж вишня-то непременно. Мама долго собирала альбомы про Японию, но так и не собралась туда поехать.
А я собираю голоса, трескотню, шорохи, гул и шепот, свист и хлоп, но так и не соберусь все как следует записать.
Разбудив сестру, я первым делом покажу ей калиновый куст, потом мак и фиалки у северной стены, а уж потом ее могилу за альпийской горкой.
Видишь, скажу я, сколько твоей смерти у меня в саду, а ты все еще жива.
Двадцать девятое июля.
— Прошедшее не умерло, оно даже не прошло. Я хотела, чтобы ты умерла во сне, потому что не могла тебя простить, — написала я Младшей, когда она проснулась окончательно и потребовала объяснений. Хорошо, что я больше не разговариваю, это позволяет изъясняться коротко и не входить в подробности. Всегда можно сделать вид, что кончаются чернила или бумага.
Младшая прочла и посмотрела на меня с любопытством. В спальне было темновато, но я видела, что у нее порозовели скулы.
— Сама подумай, — написала я, наполнив ее кружку имбирным чаем, — ты приезжаешь сюда как ни в чем не бывало, после того, как четыре года пропадала неизвестно где. Половина деревни уверена, что ты похоронена в моем саду!
— В нашем саду, — поправила меня Младшая, уткнувшись подбородком в мое плечо и глядя в тетрадку, но я продолжала писать, как будто не слышала:
— Пока ты лежала тут, наверху, как куколка непарного шелкопряда, я передумала. Ни ты, ни твоя дочь мне не нужны. Полагаю, вам лучше уйти.
— Вообще-то мы с Феньей можем жить здесь сколько захотим, — сказала Младшая, отодвигая чашку. — Спасибо, твоего зелья я уже напробовалась вдосталь.
— Нет, не можете, — написала я, — на днях я выхожу замуж, и нам будет здесь тесно вчетвером.
— Нет, можем, — Младшая отбросила одеяло, легко поднялась и подошла к окну. — И замуж ты вовсе не выходишь. Это я выхожу замуж. Послушай, Аликс, меня жутко раздражает эта твоя новая манера — ходить с блокнотиком на шее. Со мной-то могла бы не разыгрывать немую хранительницу Грааля!
Я смотрела ей в спину, наслаждаясь забытым уже сварливым голосом. Моя девочка. Не зря я в детстве читала ей все подряд, удерживая леденцами и обещаниями или просто запирая дверь на ключ.
Хорошо, что я не заварила Младшей шестой и седьмой чайники, с кем бы я теперь бранилась, думала я. К тому же ее спина и плечи так похудели за последние дни, что кое-где можно различить прежнюю девочку, будто Осириса в вересковом стволе, нет — будто меч Экскалибур внутри скалы!
Я хотела рассказать ей про Сондерса и кухонный стол, имя бывшего жениха так пекло мне язык, что я с трудом сдержалась, чтобы не нарушить свой постылый
А писать про такое — бумага не стерпит и никаких чернил не хватит.
Еще мне хотелось сказать, что с тех пор, как она проснулась, я с трудом сдерживаюсь, чтобы не выставить ее вон, мне просто жалко задумчивую Фенью, с трудом отмытую после долгой дороги. Еще мне хотелось сказать, что я знаю человека, который в
Еще мне хотелось сказать, что если дочери фараона могли терпеть рядом с собой только тех мужчин, что приходились им братьями, то я, похоже, устроена иначе: я не могу терпеть только одну женскую особь — свою сестру.
— Да брось ты, я знаю, что все будет хорошо, — сказала она внезапно, скосив на меня глаза через плечо, точно так же, как на украденной Сондерсом фотографии. — Не бойся, сестра, война закончится, и мы всех победим. Мне так приснилось.