и вскоре уничтоженного под Седаном.
Немцы твердо укрепились в этом несчастном краю и завладели без единого выстрела самыми сильными нашими позициями, которых беспечность императорского правительства сохранить не сумела. С этой минуты пруссаки могли противостоять всем усилиям, которыми пытались бы вернуть эти две великолепные наши провинции.
Когда позднее, после всех наших бедствий, правительство Народной Обороны поспешно сформировало новые войска, те пытались вновь занять Эльзас, но напрасны были все геройские усилия Западной армии ворваться и войти в сношения с засевшими в Вогезских горах вольными стрелками, которые продолжали ожесточенную борьбу с неприятелем, то и дело тревожили его и били, между тем как пруссаки никак истребить их не могли. Все старания протянуть руку помощи этим упорным защитникам отечества остались бесплодны, и вещественная невозможность продолжать борьбу сказалась при сдаче Меца.
Вогезские вольные стрелки не унывали духом. Зная, что брошены, что безвозвратно принесены в жертву, они, тем не менее, продолжали бороться, и, поспешим заявить, на их долю выпала честь дать последние выстрелы в эту несчастную войну.
Едва вступив в Эльзас, пруссаки организовали грабеж в самых широких размерах, города, местечки до мельчайших деревушек — все подвергалось реквизиции, и жители обобраны были методически, как свойственно немцам во всем. Кража и вымогательства всякого рода цинично выставлялись на вид, немецкие жиды, нахлынувшие толпами, подобно чудовищным вранам, слетевшимися на поживу, скупали всякую добычу у солдат и офицеров, особенные поезда устроены были на железных дорогах, чтобы перевозить в Германию мебель, шелковые материи, шали, золотые украшения, сукно, белье, кружева, столовые часы, словом — все, что попадалось под руку этих выродившихся потомков древних бургграфов рейнских, они захватывали себе, ни дать ни взять как это делалось их благородными предками в средние века.
Все им годилось, все имело для них ценность, они не выходили из дома, пока не произведут досконального обыска, не испробуют стен и полов, не вломятся в погреба. Это была всеобщая перевозка вещей, с криками, хохотом, ругательствами и насмешками, сыпавшимися на гнусно обираемых, которым не позволялась, не говоря о протесте, даже самая робкая жалоба под опасением безжалостного наказания розгами или смерти под гибельными ударами.
Так-то пруссаки вступали во владение Эльзасом, этим краем, который надеются вскоре онемечить.
Страх господствовал повсюду, один горец был независим, и то на расстоянии, куда могла долететь его пуля. Низкий образ действия завоевателей имел следствием опустение городов и деревень — жители бежали к вольным стрелкам. Все мужчины, которым удалось скрыться и найти убежище в горах, присоединились к партизанским отрядам, которые таким образом значительно усилились.
Итак, горы стали особенною территорией, так сказать привилегированною, где изгнанники и беглецы принимались с распростертыми объятиями и могли с уверенностью рассчитывать на помощь, покровительство и безопасное убежище. Во все время войны французское знамя победоносно развевалось над горами и они оставались независимы, к великому неудовольствию пруссаков, все усилия которых разбивались об отчаянную решимость последних защитников эльзасской независимости.
С той поры над Эльзасом и Лотарингией распространилось мрачное траурное покрывало, которое исчезнет, только когда эти две патриотические провинции, взоры которых постоянно обращены к Франции, вернутся на лоно матери родной земли. Непрочно бывает основанное мечом и угнетением, рано или поздно пробьет час божественного суда, и правда одержит верх над силою.
Страсбург, город трудолюбивый, промышленный, торговый и военный, веселый, оживленный, беспечный, французский до мозга костей и умом и душой, выносил страшную ежеминутную пытку с тех пор, как вошли пруссаки и нагло расположились в его стенах.
Более четверти населения обратилось в бегство, бросив все, только бы не подвергнуться ненавистному игу, город превратился в груду развалин, которых никто не думал восстановлять, мастерские были пусты, магазины заперты, и гульбища, оскверненные тевтонскими плоскими и широкими ногами, предоставлены обезумевшим от своего торжества победителям. Страсбургцы провели между ними и собою такую непроходимую черту разъединения, что завоевателям никак не удавалось прорваться через нее. В восемь часов вечера все двери запирались на запор, огни были погашены и жители забивались в самую глубь своих домов, только некоторые портерные, исключительно посещаемые пруссаками, оставались отворены, да по улицам ходили одни патрули, дозоры или какие-нибудь немцы пьяницы, замешкавшиеся в низшего разряда питейных.
Словом, Страсбург был тогда, и теперь еще, благодаря геройскому патриотизму жителей, остается мертвым городом, который временные завоеватели были и всегда будут, что бы ни делали, бессильны не только воскресить, но даже гальваническим током заставить содрогнуться в могиле, куда он добровольно лег в ожидании воскресения, то есть скорого освобождения.
В одну пятницу, в первой половине декабря 1870-го, часу в десятом, холодный и частый дождь покрывал улицы слоем жидкой грязи, в которой редкие прохожие вязли по щиколотку, мертвое безмолвие царствовало в городе и все дома погружены были в глубокий мрак, слышались одни порывы ветра, да журчание воды, струившейся из сточных труб, отрывистый лай бродячей собаки и «Wer das?»[8] немецких часовых или тяжелые и мерные шаги патруля. В доме на площади Брогли, куда мы уже не раз имели случай водить читателя, три человека сидели в богато меблированном кабинете около камина, где горел яркий огонь.
Эти три человека курили превосходные сигары, беседуя вполголоса, скорее, по привычке, чем из опасения, чтоб их подслушали.
— Какая противная погода! — сказал один.
— Действительно, страшная, — подтвердил другой, покачав головою.
— Дождь не перестает целых четверо суток, — прибавил третий, бросив окурок сигары и собираясь закурить другую.
— Вы удивительный человек, барон фон Штанбоу, — продолжал первый.
— Это почему, любезный Жейер? — возразил барон, на лице которого виднелись следы недавней болезни.
— Ничто не останавливает вас, самые большие расстояния вам нипочем, вы смеетесь над препятствиями и, подвергаясь величайшей опасности, остаетесь, целы и невредимы.
— Цел и невредим! Немного сильно сказано, — возразил барон, улыбаясь насмешливо. — Между прочим, некоторый удар шпагою чуть было не уложил меня на месте.
— Действительно, я смутно слышал о каком-то случае.
— Вы называете это каким-то случаем? Ну, признаться, любезны же вы, покорно благодарю, — с горечью и вместе насмешливо возразил барон.
— Разве дело было так важно, как вы утверждаете?
— Спросите-ка у господина Варнавы Штаадта, он прибыл на место, где произошло событие, спустя десять минут после того, как оно совершилось.
— Да, рана была страшная, — подтвердил третий собеседник.
— Так поздравляю с выздоровлением; но почему, скажите, я так долго не слыхал о вас?
— По разным причинам, излагать которые будет долго. Во-первых, моя болезнь, нельзя же было такому яростному удару шпаги не сказаться сколько-нибудь на том, кому он был нанесен, а, наконец, и поручения, на меня возложенные, вот сегодня, например, я приехал из Парижа.
— Из Парижа! — вскричал в изумлении банкир.
— Прямым путем.
— Но вы не были в самом городе?
— Напротив, любезный Жейер, не только был, но и прожил там двенадцать дней.
— Вы меня поражаете!
— И вы уехали…
— Улетел.
— Как улетели?
— Да в настоящее время другого способа сообщения, кроме воздушных шаров, парижане не имеют.