бы неприятель не ворвался в священный город. Вот каков тот Вавилон, та Гоморра, которую вы воображаете. Я видел это геройское население вблизи, видел его на деле и был приведен в ужас решимостью, патриотизмом и самоотвержением его мгновенно сформированных солдат, вчера богатых и счастливых банкиров, промышленников, адвокатов, художников, ремесленников, служащих, сегодня холодно, твердо, непоколебимо идущих при барабанном бое и звуке рожков, чтобы с криками «Да здравствует республика!» ринуться на наши старые войска и заставить их отступить.
— Но если все это справедливо, — вскричал Жейер, — люди эти непобедимы!
— Это справедливо, — холодно сказал Штанбоу.
— Так мы никогда не возьмем Парижа! — вскричал в унынии пиэтист.
— Я не говорил этого.
— Но картина, которую вы описали…
— Вполне верна. Я хотел, чтоб вы хорошенько поняли, что и французы не такой выродившийся народ, как настойчиво уверяют нас, и доказать, насколько в будущем наши настоящие победы могут обойтись нам дорого, но я не говорил вам, что Париж взят не будет. Париж падет, он осужден теми же людьми, которым поручена его защита, которые, несмотря на все доказательства, не верят или прикидываются, будто не верят в успех его обороны, и противятся всем энергическим мерам для общественного спасения.
— Вы говорите совершенно непонятно, барон, — возразил банкир.
— А понять можно бы, — насмешливо улыбаясь, сказал Штанбоу. — По счастью для нас и на несчастье Франции, патриотизм сохранился в народе чувством сильным и неприкосновенным; но не бывало еще страны более несогласной, где встречалось бы более разных мнений. Предводители народа длят оборону, только чтобы стяжать себе популярность и пасть с честью, их цель заключить мир, во что бы ни стало, дабы скорее избавиться от призрака, именуемого республикой, который спас их от ужасной катастрофы и тем самым еще более стесняет их. Каждый из народных предводителей, военный ли, другой какой, имеет наготове претендента, которого стремится провозгласить и посадить на трон вместо последнего Бонапарта, все партии заодно против республики, и монархия, даже по незаконной линии, принята была бы ими. Французская монархия разве не синоним званий, должностей, почестей, орденов и нашивок? Между тем одна республика могла бы спасти Францию, потому она и противна всем, кто личный интерес ставит выше общественного. По роковому определению судьбы, Париж падет, мир заключат постыдный, мертвящий, с грехом пополам, и поднимутся все партии, как стая чудовищных вранов налетят они на трепещущее тело Франции, станут терзать его, делить между собою кровавые клочки, и если не появится какого-либо великого гражданина, истинного патриота, который отважно взял бы на себя ответственность того дела, которое одно может спасти родину, мы исполним нашу задачу, Франция кончит свое существование, Германия одна будет преобладающею в Европе и остальные народы только будут прозябать в ее тени.
— О! Барон, этого предъизбранного человека нам опасаться нечего; если б суждено ему было появиться, он уже выдался бы из толпы.
— Быть может. Один уже выдвинулся и энергией своею и силою воли оказал Франции в несколько месяцев громадные услуги, сформировав ей новое войско; но человек этот был один, его не понимали, тормозили его деятельность, а все же он исполнил великие дела; пусть выдвинется другой человек, с большим весом по годам и опытности, и вы увидите, господа, на что способна нация, которую вы считаете выродившеюся, навсегда униженною, а, по моему мнению, нравственно сильнее теперь, чем до войны, и это несмотря на неслыханные бедствия в истории народов. Повторяю, вы не знаете, сколько кроется сил и жизненности во Франции. Мы победили теперь, но как знать, что нам готовит будущее? Не худо остеречься!
— Все эти теории превосходны и могут иметь основание, барон, но факт неопровержимый, что Париж падет и мир будет заключен. Французы заплатят громадную контрибуцию, Эльзас и Лотарингию мы остережемся отдать обратно, и Франция не только будет разделена, но и разорена.
— Вдвойне заблуждаетесь, любезный Жейер. Как ни громаден будет выкуп, который мы наложим Франции, разорить мы ее не можем, в качестве банкира вы должны знать это лучше кого-либо, отрезав от нее Эльзас и Лотарингию, мы не разделим ее. Франции ни разделить, ни разорить нельзя, кому знать это, если не вам, банкиру? Франция одна богаче всех других европейских народов вместе, поземельная собственность достигает ценности в триста миллиардов, кредит ее даже не пошатнется. Подумали ли вы об этом? Подумали ли вы о ее промышленности, торговле и богатстве почвы? Нет, разумеется.
— В ваших словах есть доля правды, но все же мы отберем Эльзас и Лотарингию.
— И сделаем ошибку. Я знаю, что ее не миновать ради удовлетворения вековой ненависти Германии к Франции. Только что же выйдет? Эти две провинции останутся французскими, несмотря на все меры онемечить их, главные отрасли промышленности выселятся в Другие места, жители бросятся толпами в добровольное изгнание, и край для нас будет разорен, сверх того, мы сами вонзим себе в бок острие, от которого постоянно будет растравляться язва, и мы со временем будем жестоко страдать. Эти провинции проникнуты республиканским духом, мысли их распространятся по Германии, и Богу одному известно, что тогда выйдет. Владение Эльзасом и Лотарингией мы должны считать не иначе как мимолетной случайностью войны.
— Случайностью войны?
— Да, разумеется, любезный Жейер, из всех европейских стран Франция наименее способна распасться на части, потому что наделена в высшей степени
— Гм! Знаете, барон, вы что-то уж очень видите все в черном, брр! Прямо мороз по коже, — посмеиваясь, сказал Жейер.
— Я вижу в настоящем свете, и будущее, я уверен, оправдает мои слова; но довольно об этом, мы не согласимся на этот счет, стало быть, лучше перейти к другому.
— Как угодно, барон.
— Вы не уезжали из города во время осады?