по всем пунктам четверть века назад, когда мы с ним познакомились. Если не знать обстоятельств, всех чрезвычайных событий, произошедших за истекшие годы в стране и с Лебедем, то, поговоривши с ним, можно подумать, что их, этих событий, и не было. Однако события имели место, а к прежним воззрениям и занятиям он вернулся сравнительно недавно, благодаря свершившейся справедливости, выше мной преждевременно упомянутой.
Лебедь старше меня на двадцать два года, поэтому о том, как начинался его жизненный путь, я могу судить лишь по его собственным рассказам. А рассказчик он был хороший. Так, я узнал от него, что в прошлом Лев Наумович совершал высоконравственные, мужественные поступки. Сталкиваясь там и тут в научной деятельности и просто по жизни с идеологическим засильем, Лебедь сильно рисковал, смело вступая в конфликты с тогдашней партийной системой.
На ту пору, когда мы с ним познакомились, то есть приблизительно в эпоху московской Олимпиады, партсистема и идеологическое засилье были все те же, однако Лев Наумович рисковал уже значительно меньше. При мне он противостоял режиму только тем способом, что не ходил на первомайские и ноябрьские демонстрации.
От месткома он потом отлыгался объяснительными записками, в которых ссылался на простуду и другие неполитические причины. И других конфликтов Лебедя с системой я засвидетельствовать не могу. Конечно, как и все советские граждане, он страдал от дефицита деликатесов и отсутствия достоверной информации о происходящем в мире. Но проблема деликатесов стояла у Льва Наумовича не слишком остро ввиду мизерной музейской зарплаты, а информационную он решал для себя, слушая зарубежные радиоголоса.
Настоящих бед у Лебедя было две: отсутствие прописки и эпилептическая болезнь жены. Однако если в первом несчастье советскую власть еще можно было обвинить, то во втором она была уж точно неповинна. Да и прописки у него не совсем чтобы не было – она была, но только в городе А. Город это интересный, старинный, но расположен, к сожалению, за пределами Московской области, а Лебедь очень хотел прописаться в Подмосковье, а еще лучше в самой Москве. Дело в том, что к столице Лев Наумович странным образом неодолимо тяготел; кроме того, в Москве находились все главные библиотеки, нужные для литературоведческих изысканий.
Что касается болезни жены, то здесь Лебедю главное огорчение доставляли не судорожные припадки, случавшиеся с женой раз-два в год, и даже не временные помрачения ума, бывавшие у нее гораздо чаще. Супруга Льва Наумовича подвержена была, вернее, он был подвержен приступам внезапной агрессии с ее стороны. Галина, так ее звали, имела тоже филологическое образование, но в состоянии аффекта била Лебедя, как простая баба. Впрочем, эти ее вспышки нельзя было полностью отнести на счет эпилепсии.
Познакомились мы, как я уже сказал, накануне московской Олимпиады. Будучи студентом, я тогда решил на каникулах подработать и устроился экскурсоводом в упомянутый уже музей-усадьбу писателя Почечуева. Музей этот располагается близ моего Васькова и, кстати, довольно известен. Если землякам моим случается кому-то объяснять, что это за Васьково такое и где оно находится, они говорят: «Ну это там, где музей Почечуева». И народ, что пообразованней, понимает – все-таки к писателям в России отношение особое.
Экскурсию свою я сдавал мужчине, имевшему некоторое внешнее сходство с поэтом Пушкиным, – это и был Лев Наумович. А пока я сдавал ее, пришла женщина высокого роста. Она взглянула на меня мельком и заметила:
– Ну вот, еще одного охламона взяли. И добавила, обращаясь к «Пушкину»:
– Лев, тебя к директору.
В тот год в музее писателя шли беспрерывные предолимпийские совещания.
Женщина высокого роста была Галина, жена Льва Наумовича. В музее она служила на ответственном посту главного хранителя, хотя, напомню, подмосковной прописки у нее, как и у мужа, не было. Это было явным нарушением тогдашних правил, но правила в советские времена вообще нарушались сплошь и рядом, так что невозможно было даже понять, до каких нарушителей у властей не доходят руки, а на каких они сознательно смотрят сквозь пальцы.
С четой музейщиков-нелегалов я, несмотря на разницу в возрасте, сошелся довольно скоро. Стакнулись мы на почве неприятия соцдействительности, и к тому же я оказался полезен им по хозяйству. Дело в том, что дирекция музея, ценя их ученость, выделила Лебедям для житья хибару. Выделила в подведомственной ей заповедной зоне, опять-таки в нарушение всех и всяческих законов. Бог знает, кто обитал в той хибаре прежде Лебедей и куда этот кто-то подевался, но починок она требовала тотальных. В первый же свой визит я наладил филологам калитку, потом еще что-то, да так и сделался в их доме желанным гостем. Тогда-то я узнал кое-что и о прошлом Льва Наумовича, и о его отношениях с князем Кропоткиным, и о том, что он, Лев Наумович, бывает Галиной бит.
В первый раз, когда это произошло прямо на моих глазах, я, признаюсь, был шокирован.
Дело было так. Однажды, не помню по какому случаю – возможно, по тому только случаю, что в почечуевскую палатку завезли портвейн, – собрались мы со Львом Наумовичем посидеть по-мужски у него на кухоньке. Где была на тот час Галина – не суть важно; важно то, что не успели мы срезать с «Агдама» пробку, как она явилась. Хлопнув калиткой, которую я только недавно им починил, а потом и входной дверью, Галина сильными шагами сотрясла хибару и вошла к нам.
– Выйдем во двор, поговорим, – скомандовала она Льву Наумовичу.
Я было струхнул, решив, что Галина рассердилась по поводу нашего неурочного распития, но оказалось, что дело не в «Агдаме». Понял я это, потому что дальнейшее мог наблюдать из кухни в окошко. Оно, окошко, было открыто и глядело во двор, куда Галина вывела, но, учитывая это самое окошко, могла бы не выводить Льва Наумовича. А вывела она его вот для чего: едва Лев Наумович спустился с крылечка, как она закатила ему звонкую и, надо полагать, весомую оплеуху.
– Схлопотал? – молвила Галина сурово. – Это тебе за твои блядки!
Так она и сказала – «блядки». Я у окошка обмер. Лев Наумович вернулся на кухню, массируя левую половину лица.
– Извини, – пробормотал он, пряча глаза, – Галя сегодня не в себе. Что поделаешь – больной человек…
Кажется, в тот раз я поспешил ретироваться, но потом попривык и к сильным выражениям, изредка слетавшим с уст Галины, и к оплеухам, которыми она порой награждала Льва Наумовича. Какой с человека спрос, если он не в себе. Тем более что, помимо болезни, были для оплеух и другие, вполне объективные причины.
Но вообще-то сцены, подобные описанной, случались нерегулярно, иначе, конечно, я ходил бы к ним в гости без удовольствия. Но мы, напротив, большую часть времени проводили в приятных беседах, сопровождаемых умеренными, как правило, возлияниями. А солировал в этих беседах, конечно же, Лев Наумович. Рассказывал он и вправду интересно: об университетской своей юности, о джазе, о литературе, в которой, будучи филологом, хорошо разбирался, и о многом другом, в чем он разбирался хуже, но я и вовсе не смыслил. Ну и, конечно, об идеях кропотничества. В этом идейном контексте он, понятно, часто сокрушался, что страна наша слишком велика и централизованна. Впрочем, на российские расстояния Лебедь сетовал и по собственной причине – их он измерил лично, путешествуя в поисках лучшей прописки. Дистанцию от Сибири, где Лев Наумович начинал свой трудовой путь по университетскому распределению, до Москвы никак невозможно покрыть одним прыжком, поэтому Лебедь двигался перебежками. Из губернии в губернию, из города в город, с потерями в должности, в товарищах, в квадратных метрах… Лучшие годы жизни Льва Наумовича ушли на то, чтобы добраться до города А., который еще даже не принадлежит Московской области. «Лебедь – птица перелетная», – говаривал он о себе не без иронии, и это было правдой.
Но беседы наши касались не только отвлеченных тем. Текущая политическая ситуация тоже занимала наши умы. В частности, в те дни только и разговоров было, что о предстоящей Олимпиаде. Не знаю, как остальные советские граждане, но мы, москвичи и жители Подмосковья, все от нее чего-то ждали – ждали и путались в своих ожиданиях. Говоря попросту, мы одновременно надеялись на вкусненькое и опасались «репрессий». И кое-что, в общем, сбылось: в Москве появилась финская колбаса и началось массовое выдворение из города бомжей, цыган и прочего нетрудового и неспортивного элемента. Завоз колбасы в область, по-видимому, предусмотрен не был, но план по «зачисткам» спустили и нам.
Эту кампанию по выдворению Лев Наумович встретил на нервах, но с достоинством. «Дальше А. не