сошлют», – мужественно шутил он. Действительно: «элемент» выселяли за так называемый «101-й километр», а город А. располагался сразу за этой роковой чертой.
Однако васьковские власти Лебедей прошляпили. Про бомжей и цыган они доложили наверх, что таковых в Васькове не имеется, а на 101-й километр оформили нескольких условно освобожденных граждан и квартирных неплательщиков. И так вышло, что среди них, среди этих злостных неплательщиков, попавших под административную руку, оказался музейский истопник, алкоголик Матвеев. Узнав о своем приговоре, Матвеев очень расстроился. Целыми днями он шатался пьяный по музею, делясь с сотрудниками своим горем. «Слыхал? – приставал он к каждому встречному. – Слыхал, брат, какая у меня беда? То-то…»
Так он добрался до Лебедя.
– Слыхал, Наумыч? Беда-то какая… Выселяют меня на сто первый километр, в чертов А. выселяют!
– Вот как? В чертов А.? – заинтересовался Лебедь. – Ну и мерзавцы… Только для вас лично я тут большой беды не вижу. Не все ли равно, Матвеев, где вам пьянствовать?
– Как так все равно? – обиделся истопник. – А жить-то меня там куды поселят? В общагу нешто, клопов кормить?
– Зачем же в общагу? Знаете, у меня на этот счет появилась хорошая идея… Не сходить ли нам в магазин?
Идея Лебедя, разумеется, состояла не в том, чтобы напиться с истопником. Угощение понадобилось, чтобы уговорить его на взаимовыгодный обмен. В городе А., куда ссылали Матвеева и где, как вы знаете, были прописаны Лебеди, у них, Лебедей, имелась небольшая квартира. Так себе квартирешка, в доме барачного типа, без газа и горячего водоснабжения, однако и без клопов, потому что там, где люди не живут, клопам тоже нечего делать. Вот Лев Наумович и прикинул: отчего бы ему не взять да не обменяться с Матвеевым жилплощадью? Раз уж такая беда. Конечно, при этом истопник терял подмосковную прописку, но зато ее приобретал Лебедь. А, как он справедливо заметил, не все ли равно, где Матвееву пьянствовать?
План казался верным, но истопник его принял не сразу. Он несколько раз передумывал, капризничал и требовал каких-то денег. Иногда он внезапно, как это свойственно алкоголикам, принимался браниться, поминая без причины национальность Льва Наумовича. Путешествуя с ним по нескольку раз на дню в магазин, Лебедь порядком издержался и от вынужденного совместного употребления сам уже стал походить на своего контрагента. Осада продолжалась без малого неделю. Наконец Матвеев сдался, подписал нужные бумаги, собрал свои дурно пахнущие пожитки и в слезах отбыл на выселки.
Так в своем предолимпийском административном раже советские власти, сами того не желая, помогли Льву Наумовичу еще на шаг приблизиться к Москве – библиотечному и культурному центру нашей чрезмерно централизованной страны. Однако в жизни Лебедя оставалась еще одна проблема – душевное нездоровье супруги. Говоря о болезни Галины и вызванных ею внезапных приступах гнева, я упомянул уже о другой возможной причине этих приступов. Но, не оправдывая Льва Наумовича, скажу сразу: выражение «блядки» в его случае я нахожу слишком крепким. В случае со Львом Наумовичем больше бы подошло французское слово «адюльтер», хотя в переводе оно тоже не означает ничего хорошего. Во всяком случае за адюльтер не бьют по уху, а если и бьют, то не так сильно, как это делала Галина.
Сознаемся: Лев Наумович грешил по амурной части. Но что ему оставалось делать? Он интересный, похожий на Пушкина, широко образованный мужчина, пользовался вниманием музейных сотрудниц, тонко чувствующих женщин, среди которых, поверьте, всегда можно сыскать одну-двух нестрашных. Тем более что описываемые события происходили летом, а лето, будь оно трижды олимпийское, это в музее-усадьбе сезон амуров и адюльтеров. Все сколько-нибудь интересные сотрудники и нестрашные сотрудницы, не занятые в экскурсионном процессе, гуляют летом в мемориальном лесопарке, читают друг другу стихи и прислушиваются к зову плоти. А потом наступает осень, и адюльтеры увядают сами собой либо переходят в стадию капитального романа. Но если Галина опасалась, что ее Лебедь дозреет до внебрачного романа, то совершенно напрасно – он никогда не был склонен осложнять себе жизнь.
Но наши со Львом Наумовичем мужские приятельские отношения были другого рода. Осенью не увяли, а возобновлялись всякий раз, когда я, наезжая в Васьково, приходил к нему повидаться. С бутылкой «Агдама» или «Алабашлы» я, смотря по сезону, навещал его либо в квартире, неистребимо пахнувшей истопником Матвеевым, либо в старой хибаре, служившей теперь Лебедям в качестве дачи. Со Львом Наумовичем мы беседовали о литературе и на разные другие гуманитарные темы, а Галина, когда не бранилась, кормила нас довольно вкусно – она умела хорошо готовить из простых продуктов. Впоследствии, когда я женился на Томе и сделался москвичом, Лебедь стал отдавать мне визиты. Ему удобно было заночевать у нас после дня, проведенного в библиотеке или в беготне по редакциям.
Между прочим, это его корпение в библиотеках и беготня по редакциям были не совсем бесполезными. Конечно, десятилетие, прошедшее между Олимпиадой и падением СССР, было глубоко застойным, зато в его биографии ученого оно оказалось самым плодотворным. Итогом его стали четыре удачно тиснутые литературоведческие статьи и одна монография о Почечуеве. Вообще это десятилетие, эти гнилые восьмидесятые, принято сейчас только ругать, но я не могу присоединиться к общему мнению – не могу потому хотя бы, что мы с Тамарой прожили эти годы в любви и согласии. Правда, однако, состоит в том, что все тогда были недовольны существующим положением вещей. Мы с Томой, например, хотели и не могли родить ребенка, а Лев Наумович по-прежнему хотел и не мог прописаться в Москве. И еще его огорчало отсутствие перемен «в плане Галиного здоровья».
Что ж, наша с Тамарой надежда не сбылась, а вот Лебедь свои перемены накликал. Грянули они вслед за развалом империи, который Лев Наумович, как истинный кропоткинец, поначалу горячо приветствовал. Однако ему, как теоретику, следовало предвидеть, что большой развал повлечет за собой малые и что в почечуевском музее обязательно тоже начнутся беспорядки. И они начались. Вместо прежнего номенклатурного директора на головы музейцам свалился новый, оказавшийся, конечно, жуликом и проходимцем. Первое, что он сделал, это уволил Галину Лебедь с должности главного хранителя, чтобы не мешала разворовывать фонды. Это увольнение плюс денежная реформа вызвали серьезные перемены «в плане ее здоровья». В конце девяносто второго года с Галиной случился сильный эпилептический припадок, в результате которого она скончалась.
Со смертью Галины Лев Наумович не то чтобы затосковал, но, я бы сказал, развинтился. Сам он не мог накормить себя вкусно и дешево и уж тем более надавать себе оплеух за очередное прегрешение. Грех и недоедание постепенно вошли у него в привычку; жизнь и личность его оказались на грани развала. Пошатнулись даже его либеральные убеждения.
– России, – сказал он мне как-то, – нужен новый Пиночет, – но, помолчав, добавил: – А впрочем, черт с ней, с Россией.
В этом его нечаянном прибавлении сказалось, видимо, глубокое разочарование. Я догадался, что Лебедь адресовал стране скопившуюся у него обиду за собственную несложившуюся жизнь. Обиду за долгие скитания, за нищету, за рукописи, не принятые в печать, за годы, прожитые с ненормальной женой, – в общем, за всю свою человеческую, филологическую, а может быть, даже и половую нереализованность. И еще я смекнул, что Лебедь созрел для того, чтобы опять поменять прописку.
И я не ошибся. В следующий свой приезд Лев Наумович привез с собой трехтомник поэта Кирсанова и золотые женские часики.
– Я тут почистил свою библиотеку, – сказал он, доставая трехтомник. – В общем, это тебе в подарок.
– А часики? – спросил я.
– Часики это Галины, – ответил он. – Так сказать, память. За них я с тебя возьму недорого. Мне, видишь ли, сейчас с ними возиться недосуг, а ты зато потом сможешь их выгодно продать или обменяешь на еду.
– На какую еду? – удивился я. – И что значит недосуг?
– На еду, – объяснил он, – это когда у вас тут станет нечего жрать. А недосуг, потому что я отсюда уезжаю.
Все стало ясно. Часики я, конечно, покупать не стал, но Лебедь не очень-то и расстроился. Кажется, потом он загнал их тем же азербайджанцам, которым продал свою, то есть матвеевскую, квартиру.
Перед самым своим отбытием Лев Наумович посетил меня с бутылкой – в последний раз. Ему хотелось поговорить, объясниться, подвести, что ли, итог своему более чем полувековому пребыванию в России.