подумал, что и вправду не должен был жить, раз те дети валялись мертвыми на земле под ногами у его отца, а тот шел по их трупам — так же как обычно ходил по полям или метался по комнате из угла в угол, точно тигр в клетке. «Вот в чем заключается тайна Матиаса», — сказала Линн Сандерсон. После чего встала, вытащила из комода какой-то завернутый в шелковый платок предмет и осторожно положила его на низкий столик. Это определенно был револьвер. Сцена получилась эффектная, мы оба застыли в молчании. Линн явно хотела показать мне, что Юст наделил ее правом не дать ему умереть, но в первый момент я подумал не об этом, а о Люси Юст: вспомнил, как она встревожено говорила, что не нашла оружия в ящике стола. Он отдал пистолет Линн, а не Люси, то есть доверил свою жизнь любовнице, а не жене. Я вдруг увидел, как похожи друг на друга эти две женщины: та же тревога и жалость в глазах, та же материнская преданность. Между ними было даже физическое сходство: обе хрупкие, изящные, с тонкими чертами, — видимо, Юста тянуло к таким чутким женским натурам. Унести револьвер («Люгер», с готической надписью «Blut und Ehre»[3] на рукоятке) я отказался, даже не прикоснулся к нему, хотя Линн дважды давала понять, что хочет избавиться от этого тягостного символа смерти. Уходя, я посоветовал ей просто выкинуть его: на помойку, в канаву — куда угодно. Потому что мне самому хотелось только одного: отделаться от всей этой истории, отстраниться от нее, считать, что все окончено, прощено (хотя при чем тут прощение?), искуплено и окончательно закрыто.
Я продолжал работать на фирме. Матиаса Юста перевели в загородную лечебницу. Я вернулся к своим занятиям: семинарам, отбору персонала. Люси Юст прислала мне два письма, на которые я не ответил. С утра я проводил собеседования, психометрические тесты, во второй половине дня часто бывали тренинги с группами, человек по десять-пятнадцать молодых специалистов, по большей части работавших в бизнесе. «Матиас понемногу выходит из ступора, — писала Люси. — Говорил со мной о вас». Иногда я давал практикантам задание, а сам выходил из зала покурить у окна и, глядя на низкое, серое, затянутое тучами зимнее небо, чувствовал себя старым педагогом, который талдычит про то, во что сам уже не сильно верит: про мотивацию, ассертивность, компетенцию; предлагает ролевые игры, за которыми всегда следуют одни и те же толкования, заставляющие доверчиво загораться глаза слушателей. «Матиас постепенно открывается для общения, — писала еще Люси. — Вчера мы с ним долго гуляли по парку». Я избегал Карла Розе, а он — меня. Если ему случалось заглянуть в мой отдел, мы коротко здоровались, не глядя друг на друга. Кабинет Матиаса Юста стоял закрытым. Линн Сандерсон уже три недели отсутствовала по болезни. «Не бросайте моего мужа, — умоляла Люси. — Я знаю, как много вы для него значите».
Юст позвонил мне в середине февраля. Я не сразу узнал его голос. Юст говорил очень медленно, без всякого выражения, с металлическим призвуком. Впрочем, он сказал, что чувствует себя лучше и хотел бы кое о чем переговорить со мной, желательно не при Люси. Я не смог отказать ему и в следующую субботу поехал в лечебницу. Стоял погожий зимний день: ярко-синее небо, морозец. Корпуса лечебницы были разбросаны по обширному парку, в центре которого стоял особняк XIX века, называемый «дворцом». Меня провели на четвертый этаж этого старинного здания. Дверь в палату Юста была открыта. Он сидел в кресле в темных очках перед включенным без звука телевизором. При моем появлении он чуть приподнялся в знак приветствия, потом попросил сестру выйти и закрыть дверь. Едва мы остались наедине, Юст заговорил, часто и надолго замолкая, чтобы собраться с мыслями. «Я очень рад, что вы пришли, — сказал он. — То, о чем я хочу вас попросить, я не могу поручить ни Люси, ни кому-либо другому». Поручение заключалось в том, чтобы вскрыть сейф в его домашнем кабинете. Ключ и записка с четырехзначным кодом уже лежали на столике. На вопрос, должен ли я принести ему запертые в сейфе ценности, он раздраженным тоном ответил: «Там нет никаких ценностей и вообще ничего важного, Unsinn[4], делайте с этим, что хотите». Больше никаких уточнений я не получил, понял только, что Юст желает покончить с «отвратительным, мерзким», как он выразился, прошлым. Он на минуту снял очки, и я увидел его глаза, расширенные под действием нейролептиков и обведенные черными кругами. Этот больной человек с застывшим лицом, в поношенном сером шерстяном костюме и глухо застегнутой рубашке без галстука, был только теныо, призраком прежнего директора. Ему явно не терпелось, чтобы я поскорее ушел, а напоследок, убедившись, что я не забыл взять код и ключ, он маловразумительно пробормотал: «Вот увидите, увидите, до чего может дойти человеческая злоба».
Мне ничего не понадобилось объяснять Люси — она и так все знала. Видимо, она давно приняла как должное, что муж не во все посвящает ее, точно так же как смирилась с существованием любовницы, Линн Сандерсон. Поэтому, задав несколько вопросов (Как мне показался ее муж? Обрадовался ли он моему приходу?), она сразу открыла мне его кабинет, а сама ушла. В просторной комнате со светлым паласом на полу мебели было совсем не много: два кожаных кресла, солидный дубовый письменный стол с резными украшениями, дубовый же нотный пюпитр и старинная, XVIII века, музыкальная шкатулка, на крышке которой застыли пять механических фигурок музыкантов и танцоров, готовых, стоит только завести пружину, выйти из мертвенного оцепенения. Через большие окна открывался вид на озеро, и все же, может, из-за легкого запаха (попахивало чем-то сладко-смрадным) у меня было такое чувство, как будто я зашел в какой-то мрачный каземат или вломился в комнату покойника. Бронированный сейф был намертво закреплен в нише стены и тоже отделан резным дубом. Внутри лежала только картонная папка, а в ней — пять писем. Я запихнул их в карман, вернул ключи Люси и поскорее ушел.
А теперь рассказ примет совсем другой оборот. Ибо о тех письмах, которые Юст, не решаясь уничтожить, хранил в сейфе, я не могу рассказывать без ужаса, леденящего ужаса, который древние называли словом «pavor». Я думал, что мне вот-вот до конца откроется тайна Матиаса Юста, о которой прежде я мог судить лишь по ее поверхностной, видимой части: тайна, касавшаяся, как мне казалось, его одного, связанная с тяжелыми воспоминаниями и послужившая причиной его недуга — подобные случаи описаны в учебниках, и я читал о них в студенческие годы. Так или иначе, все должно было корениться в нем самом, замыкаться в его личной травме, которая управляла им, как марионеткой, меня же никак не затрагивала, я оставался лишь сторонним наблюдателем, огражденным надежной дистанцией. «Я могу поручить это только вам», — сказал Юст. И я бы наверняка отказался, если бы распаленное любопытство не подзуживало проверить, действительно ли в сейфе лежат документы, компрометирующие Карла Розе. Я жаждал завладеть ими и стать благодаря этому неприкосновенной особой, ведь мне, пожалуй, даже хотелось верить в правдивость истории о «Лебенсборне», которую я считал слишком уж странной, слишком необыкновенной для пустого бреда.
Все пять писем были анонимными, посылали их из города N, с промежутками в два месяца, обычно 15 или 16-го числа. Первое пришло больше года тому назад. Это была факсимильная копия секретного предписания на нескольких страницах, датированного 5 июня 1942 года, со штампом «Секретные дела государственной важности» (Geheime Reichssache!). В нем говорилось о некоторых технических усовершенствованиях, которыми следовало оснастить специальные грузовики, применявшиеся в Кульмхофе (Хелмно)[5]. Историкам Холокоста известен этот документ[6].
Далее в семи пунктах подробно описывали технические изменения, которые предлагалось внести в конструкцию грузовиков. Привожу их полностью: