сердиться, то только на себя, она же знала все с самого начала, она и потянулась к нему из-за его ран, нервности, угловатой ранящей души, из-за хрупкой жесткости стекла, потянулась к стеклянному человеку, вот оно в чем дело.
У нее в чемодане кроме книг и ножа лежал еще и компас, симпатичный карманный компас, она купила его, чтобы следить за курсом парохода. Они плывут на востоко-юго-восток — пароход держит направление несмотря на грозу; и правят они, без сомнения, к берегу, и по идее нынче вечером должны причалить к земле. По реке она поднимется до Пуэрто-Аякучо, а дальше путь преграждают водопады, хотя и туда, за водопады, наверняка пробираются люди, например золотоискатели, те самые бразильцы- контрабандисты, что воруют драгоценные крупицы из бегущих вод Эльдорадо, там есть еще бесценные грязи, которыми умащались когда-то касики, и должно найтись сокровище, нужное ей, — что-то новое, чей-то рассказ, хоть что-нибудь об отце, хотя кузина предупреждала, никто там ничего не знает, твой отец просто-напросто исчез, как может исчезнуть любой одиночка в этих полудиких краях; он охотился на крокодилов, продавал их кожу, может быть, приторговывал немного и золотишком, больше о нем ничего не известно, джунгли похоронили память о нем в своей щебечущей тишине, сама подумай, столько лет прошло, уверена, никто его и по имени не помнит, ни местные, ни солдаты.
У Америки такая же короткая память, как у длинной реки, по тинистой неспокойной глади которой она не спеша скользит.
Глава 23
Я проводил ее до дома: а домой-то мне и не хочется, сказала она, глядя на меня, и сердце у меня сразу куда-то ухнуло, но я ее просто неправильно понял — причиной опять был Юрий, она не хотела оставаться с ним наедине. Глаза у нее наполнились слезами, и я, конечно, не знал почему; откуда мне было знать, что с ней творится, что вообще между ними происходит, что ее ждет наверху. Хочешь, еще немного пройдемся, предложил я. Лучше поднимись, пожалуйста, со мной. Я не знаю, в каком он там состоянии.
Она попросила Юрия зайти к ней после больницы, а было уже поздно, почти полночь, так что наверняка он был наверху; я задумался, прежде чем ответить, домой меня не тянуло, дома сейчас никого, погода стоит теплая, ночь великолепная, я немножко выпил, с Жоаной мне хорошо, и я решил подняться.
Юрий лежал на диване с сигаретой в руке и смотрел в потолок. Он и слова нам не сказал, услышав, как мы вошли. Витал неведомо где. Я что-то произнес, что — сейчас не помню, он ничего не ответил. Я внимательно посмотрел на него, мне показалось, что он, может быть, даже плакал, трудно сказать, но глаза у него запали, и он был ужасно бледным.
Жоана сразу засуетилась, принялась что-то прибирать, расставлять по местам — книги, какие-то вещички в своей небольшой комнатке, захлопотала на кухне, а я сел рядом с Юрием, который по-прежнему смотрел в потолок.
— Что-то не ладится? — спросил я.
— А ты поставь себя на мое место, — отозвался он.
Я не ждал, что он мне ответит, и удивился — ответу и его нелепости. Больше спрашивать мне не захотелось. Сейчас, мне кажется, я наконец понял, в чем дело; после долгих споров и разговоров с Одой, после мучительных размышлений я, отгоревав и сняв траур, похоже, начал приближаться к истине: да, такое возможно, человек может помрачить себе разум, он способен, не теряя рассудка, впасть в безумие; не умея найти ответ на сжигающие его вопросы, он может просто отдаться страданию.
Юрий на секунду крепко зажмурился, будто едкий дым попал ему в глаза.
— Пошли, Игнасио, нам пора, — сказал он совершенно неожиданно.
Встал с дивана и, больше ничего не прибавив, направился к двери. Жоана стояла на пороге кухни и смотрела на нас, он на нее и не взглянул.
Зачем он дожидался ее, если хотел уйти, подумал я. Или он ждал меня, поди догадайся.
Мне-то совсем не хотелось уходить, но я конечно же тоже вышел вслед за ним, а он как обычно помчался вниз через две ступеньки; я спускался медленно, чувствуя на душе тяжесть, дружба наша умерла, сказать мне ему было нечего, а слушать его я больше не хотел, я прекрасно знал, что он скажет, начнет с того, что будет винить всех вокруг, и ее тоже, потом опять заговорит о себе, начнет поносить, судить и жалеть себя, казниться, горевать о незадавшейся судьбе и будет ходить и ходить по этому порочному кругу, не в силах вырваться за его пределы; Юрий расшибался всегда об один и тот же камень: шарил вокруг себя, как слепец, в напрасных поисках смысла и цели, но, если жизнь или смерть совали ему эти смысл и цель прямо в руки, он отшвыривал их, объявлял абсурдом и продолжал искать, все дальше, все глубже, ожидая озарения и просветления, и снова напрасно, потому что не верил и в озарения тоже, а вертел по собственному почину свое колесо, как белка, в полной темноте и безнадежности, отвергая здравый смысл, ничего не находя в проглоченных наспех книгах, вот что я думал о Юрии, и если не знал всех привходящих обстоятельств, то прекрасно видел болезнь, от которой он не желал выздоравливать, и вот, спускаясь вслед за ним по лестнице, я мучился вопросом: почему с такой готовностью оставил Жоану и потащился вслед за ним? И тут мне на миг показалось, что все случившееся, все, что происходило с нами до этой минуты, делалось по его указке, он поставил этот спектакль и заказал музыку, он, слепец, надумавший стать хореографом.
Уже на улице, по дороге домой (он жил на Батиньоль, а я на площади Перейр, мы шли в одну сторону), он, как часто бывало, заговорил о больнице, о сердечных клапанах, которые предстояло завтра оперировать, аневризме аорты, температуре, возрасте, смертности, загрязненности, о ночи, звездах, жаре. Ни единым словом он не обмолвился о Жоане, своем поведении, лежании на диване, нашем бегстве, он спокойно беседовал со мной, а я пытался понять, почему мы ушли от нее, с какой целью, какой был в этом смысл и почему я иду с ним, зачем его слушаю; завтра я снова вернусь в больницу, думал я, к своим больным старичкам, завтра в десять у меня тоже сложная операция, да и потом дел будет невпроворот, и мне туда совсем не хочется раньше завтрашнего дня, на такси я был бы уже дома, за каким дьяволом я за ним потащился, мы пешком дошли до площади Клиши, вокруг автобуса толкались туристы, высаживались или, наоборот, садились, спешили в «Мулен Руж» или только что оттуда вышли; я пятнадцать лет живу в Париже и ни разу не был в «Мулен Руж», странно, что я сейчас об этом подумал: за пятнадцать лет ни разу не был ни в «Лидо», ни в «Мулен Руж», для меня эти парижские достопримечательности находятся вовсе не в Париже, а в другом, параллельном мире, и тут я вдруг понял, что мир, где живет и мучается Юрий, для меня точно так же недосягаем и недостижим, я вижу Юрия, слышу, что он говорит, но мне до него не дотянуться, как ему не дотянуться до меня, он нас не видит, он может только руками в перчатках разбирать и собирать тела, но ничего этим не достигает, не сдвигается с места, машет руками, перебирает ногами, все впустую, он ищет какую-то особую материю и поэтому всегда один, всегда в хищной темноте безнадежности, по ту сторону стеклянной стены, прозрачной, но непреодолимой, вот почему, шагая рядом со мной, он один, окончательно, неизбывно один, и мне вспомнилось стихотворение Тагора, Юрий продолжал говорить о сердечных желудочках, восстановлении кровотока, «я пью поцелуями красоту, сказал Тагор, красота ускользает, и я умираю».
Юрий хотел поговорить со мной, я чувствовал, догадывался, что он увел меня, собираясь поговорить о Жоане и о том, что мучило его все последние дни, но не смог преодолеть гордыню, стекло оказалось слишком толстым, он мог о него только колотиться, «не может тело взять сокровище души».
Мы миновали площадь, и я понял, что он ничего мне так и не скажет, медицинский поток иссяк, мы шли молча, он, наверное, пытался, искал, как же мне сказать то, о чем я и так догадывался, но не мог, у него не получалось, а хотел он мне сказать, что он, призрачный, несуществующий Юрий, разрушающий своим небытием и ее, и себя, принял решение; ничего у него не выйдет, подумал я и на бульваре Батиньоль вежливо попрощался с ним, остановив такси.
Вконец потерявшись, он смотрел, как я сажусь в машину, едва слышно пробормотав: «Пока».