постоянно читает и перечитывает одни и те же книги, пьет и потом часами их пересказывает. Твердит, хочу, мол, уехать, уеду в Санкт-Петербург, сяду на поезд, уеду во Владивосток или пойду работать в благотворительную организацию, уеду куда угодно, хоть в Африку, хоть еще дальше. Она всегда готова была ему помочь, предлагала кого-то найти, поговорить, он ни с места. Довольствовался разговорами в пьяном виде, начинал всегда с «дерьмовой больницы», «гнусного города», ну и дальше все в том же духе и каждый раз все с большим отвращением, а кончал — уеду, в один прекрасный день пошлю всех к чертовой матери и уеду, но не посылал, не уезжал. Она меня часто просила, чтобы я уговорил его сходить на консультацию к наркологу, а я ей объяснял, что никто не убедит врача в том, что он болен, только он сам может открыть у себя болезнь. Сколько раз я умолял Юрия вести себя осмотрительней, обходиться без спиртного, пытался объяснить, что у него депрессия, и что? Да ничего ровным счетом. В ответ он смеялся, хлопал меня по плечу, говорил: у меня свои лекарства, друг Игнасио, или еще: моя депрессия — неизлечимый наследственный атавизм. Я сам видел, как он приходил по утрам с черными кругами под глазами, дыша, как загнанная лошадь, патрон тоже замечал и говорил: вам нужно отдохнуть, старина, а то вы натворите бог весть что — и он говорил правду: Юрий уже допустил ошибку в рецептуре, в общем-то невинную, но и она могла привести к катастрофе, если бы не дотошность фармацевта; кое-как накорябанные назначения? А направления на обследование, иногда доходящие до абсурда? И вместо благодарности за отеческое ворчанье шефа, который так выговаривает только любимцам: «Да что с вами такое, Юрий? У вас что-то не ладится в личной жизни? Жена ушла? Родители заболели?» — обида; его, видите ли, унижают, он жертва несправедливых нападок. Заявляет: ошибиться может каждый, ему просто не повезло, роковое стечение обстоятельств, адовы нагрузки, и виноваты все кругом — администрация, отдел социальной помощи. Собес у него главный враг, как мельница у Дон Кихота, в мире нет больше места совершенству, постоянно твердит он, собес и страховая медицина уничтожают врачевание, оно больше не искусство, на него жалеют денег, душат нелепыми требованиями и глупейшими мероприятиями. Ему хочется невозможного — числиться в штате и не иметь никаких обязательств, пользоваться полной свободой, второго такого оригинала не сыщешь — помню их нескончаемые споры с Энбером (идеал Энбера — внедорожник и летний домик в Нормандии), Энбер искренне считал Юрия коммунистом: неужели ты в самом деле надеешься на нормированный рабочий день, мы же не клерки, вспомни, ты ведь общался с врачами со «скорой» и с врачами на производстве, у них и кабинета-то нормального нет, я пять лет проходил в интернах не для того, чтобы получать теперь гроши, поверь, нам очень и очень повезло, за хорошее нужно держаться зубами. Энбер работал в больнице и в ней же практиковал частным образом, он вкалывал в три раза больше всех нас, люди месяцами стояли в очереди, чтобы попасть к нему на прием, если только не соглашались платить ему по коммерческим расценкам, размеры которых не обсуждались, а поскольку принимал он тут же, в больнице, то ненависть персонала и зависть коллег были ему обеспечены. Юрий всегда посмеивался и дразнил Энбера: ну и когда же ты купишь последнюю модель БМВ, вон уже продают твой обожаемый внедорожник. А тот, простая душа, принимался объяснять, что БМВ ему не так уж и нравится, что-то в нем есть фанфаронистое, другое дело «мерседес», к нему не придерешься, он безупречен, так что, как только он приобретет «мерседес», повезет нас кататься. Он постоянно наставлял Юрия: держись поуважительней с Дантаном, как-никак здесь все от него зависит, тем более он от тебя в восторге, только и слышишь: Градов самый лучший, у Градова блестящее будущее; конечно, преподавание страшная морока, зато как престижно, через десять лет сам станешь заведующим больницей где-нибудь в провинции (Юрий посмотрел на него как на инопланетянина), не хочешь — будешь рядовым, как Игнасио (тут Энбер мило мне улыбнулся), будешь круглый год оперировать аппендициты и грыжи. Энбер прекрасно знал, что у меня и сирийца Карима нет выбора, мы с Каримом иммигранты, люмпен-пролетариат медицины, статус у нас «иностранцы», самая низкая ставка и никакого будущего. Конечно, после долгих дурацких процедур я мог бы получить другой паспорт и улучшить свое положение, но у люмпена есть преимущества, его ответственность ограничена, он в тени, за кулисами, к тому же Дантан со временем стал меня ценить, и если у него еще проскальзывает порой пренебрежение, то художник иногда так относится к мастеру- ремесленнику.
Юрия наше общество раздражало с каждым днем все больше; он издевался над бескультурьем своих собратьев, над их жадностью, ему претила готовность идти на все, лишь бы заполучить тепленькое местечко, — один рвался в судебную экспертизу, другой в технические консультанты при научной лаборатории, третий делал все, чтобы попасть в мутную водицу денежной и престижной медицинской программы на телевидении, врачам-парижанам кажется, что участвовать в ней их священное право, и рвется туда столько народу, что куда там велосипедным гонкам «Тур де Франс», однако законы те же — дистанция, ограниченное число призеров, но вопреки жестокой реальности теории вероятности все стараются прорваться в головную группу, дожать до подиума или на худой конец побыть лидером хотя бы несколько километров. Юрий всем придумал прозвища, Дантан у него был Поспешай, Энбер — Чичиков, наши два ортопеда — Нивель и Манжен[2], ну и так далее.
В общем, с нашим чудесным мирком он общался с натугой и только по необходимости — заполнение бумаг, общий пациент, летучка. Утром он приходил страшно взвинченный и сразу же глотал две таблетки аспирина (потом я стал думать, уж не глотал ли он амфетамин), выпивал три или четыре чашки кофе и шел оперировать. Со временем Жоана стала бояться за него и даже попросилась в его команду, чтобы ассистировать ему при операциях (сначала она этого не хотела, не хотела мешать одно с другим, как она говорила). Она (а точнее, мы с ней на пару) всегда следила за ним краем глаза, деликатно напоминала о назначенных встречах, спрашивала, не голоден ли он, где собирается обедать и ужинать, и часто на нее было так же больно смотреть, как на Юрия.
У нее были все основания за него беспокоиться, она мне рассказывала (я пользовался любой возможностью, только бы побыть с ней), что вчера, например, он весь вечер читал Блеза Сандрара, смотрел на нее с отчаянием и повторял: «Брось жену, брось любовника, любишь — расстанься скорее»; я пыталась, очень ласково, говорила она, забрать у него бутылку, но он пришел в страшную ярость, заорал, ты принимаешь меня за младенца, ты не понимаешь, что у меня болезнь Вертгеймера[3]? Объясни мне, что это за болезнь, попросила я как дурочка (я-то думала о его настоящей болезни), раз ты болен, будешь лечиться. Он издевательски расхохотался, рассказывала она, и ответил: только такая безграмотная идиотка может задавать такие вопросы, сказал, чтобы меня обидеть, ранить, и мне показалось, я в больнице, а он больной у меня в палате, я встала и ушла, а он вышел на лестничную площадку и принялся распевать во все горло, делая вид, будто поет по-русски: веррнись, веррнись, я так тебя жжеллаю, я весь горрю, он уже был совершенно пьян, а я и не поняла, — и еще я не понимаю: все его проблемы от пьянства или пьет он из-за неразрешимых проблем; она чуть не плакала, рассказывая мне это, а я, я пользовался ее горем, чтобы погладить ее по руке, по плечу, утешая по-братски, но братского во мне ничего не было, совсем ничего.
Все истории с Юрием до смерти надоели Оде, она называла их подростковыми, а еще больше ей надоели мои поздние возвращения. Научись держать дистанцию, вот ее точные слова, отстранись. Не позволяй себя сожрать, у него сил немерено, будь поосторожнее. Но и она, как все остальные, не могла не поддаться обаянию Юрия, по крайней мере, поначалу. Он и в самом деле не был похож на остальных врачей. А насчет болезни Вертгеймера, она, ясное дело, уже догадалась. У Оды интуиция развита куда лучше, чем у меня, и она куда более сдержанна, недаром стала психиатром, думал я. Ода все время мне внушала: Игнасио, занимайся побольше дочкой и мозги у тебя встанут на место, поведи ее куда-нибудь, в парк, на аттракционы, в зоопарк в Венсенский лес, она же ни разу там не была. Больше всего меня изумляло, как легко они обе, Ода и моя дочка Илона, переставали для меня существовать, когда я стоял с Жоаной у подъезда ее дома и все говорил, говорил о Юрии и его проблемах. Я забывал о них обеих, забывал целиком и полностью, думая о другом, разрабатывая тактику и стратегию, надеясь растрогать Жоану, привлечь ее к себе. По правде говоря, мне и до Юрия не было никакого дела, а доверие Жоаны оборачивалось для меня обоюдоострым кинжалом: с одной стороны, мне казалось, мы становимся ближе, и я рано или поздно смогу воспользоваться этой близостью, с другой — мы постоянно говорили только о Юрии, и я исходил жгучей, злобной ревностью, когда она уходила, а я отправлялся домой, к Оде, ироничной, молчаливой и сдержанной.