— Тоже нашли — из-за бабы драться! А еще хорошие матросы! Позови-ка их сюда! — приказал Петр Петрович.
Он решительно был изумлен романической историей, и у кого же? «У пожилого умного Волка, казалось, не способного на такие штуки!» — подумал старший офицер, питавший некоторую слабость к лихому марсовому.
Уж очень хорошо он вязал штык-болт на ноке фор-марса-реи и вообще был «отчаянный» в работах матрос… Первый на «Гонце».
И вдруг — скажите пожалуйста!
Через минуту оба матроса подошли на ют, где стоял старший офицер.
— Так как же, Волк? Обезумел, что ли, под старость?
— Никак нет, ваше благородие! — застенчиво промолвил Волк.
— Хорош: «Никак нет!» Полюбуйтесь оба на себя. Доктор сейчас осмотрит. Нечего сказать: старые петухи! А еще приятели!.. Прежде пьянствовали вместе… А теперь, видно, отстал пить?
— Отстал, ваше благородие…
— Ну, говори, Волк, чтобы мне знать, как вас выдрать после починки. Из-за чего разодрались?
— Так, ваше благородие! Из-за разговора.
— Не ври, Волк… Из-за Феньки?.. Сказывай!
Волк молчал.
— Точно так, ваше благородие! С позволения сказать, из-за непутящего ведомства и вышла раздрайка! — проговорил виновато Руденко.
Волк только презрительно взглянул на приятеля.
— И ты, Волк, из-за бабы изувечил Руденку? А эта злая скотина пырнул тебя? Кто зачинщик?
— Я, ваше благородие! — безучастно вымолвил Волк.
— А ты, верно, подзадорил его, подлец? Волк зря не начнет! — сердито обратился старший офицер к Руденко.
— Я, ваше благородие, думал, чтобы как следует… Для его старался… Открыть, значит, глаза его хотел… Вижу, Волк здря в тоску вошел. Я и обсказываю: по той, мол, причине Фенька от его сбежала, что не очень-то лестно ей хороводиться с им. Прикидывалась, говорю, быдто обожает… Как пить, в Симферополе тую ж минуту молодого солдата нашла. Лукавая, ваше благородие! Вокруг пальца обводила Волка, а он…
— И Волк за твои подлые слова изувечил тебя, Руденко?
— Точно так, ваше благородие!
— Ты, подлец, как разбойник… ножом? Ну уж и отполирую я тебя, мерзавца!
— Не оборонись я ножом, не жить бы мне, ваше благородие! Освирепел из-за слов Волк. Извольте взглянуть на морду… И ухо… И нога…
— Мало еще тебе. Будешь помнить выволочку… Зачем лез с подлым разговором к Волку?.. Просил он тебя насчет Феньки?.. Говорил, что ли?
— Никак нет, ваше благородие…
«Какой же он привязчивый дурак!» — подумал старший офицер, взглядывая на Волка. И, казалось, теперь понял причину перемены Волка в последнее время.
Волку было стыдно и обидно. То, что скрывал он от всех, стало предметом общего внимания. Главное, о Феньке пойдут разговоры.
— Ступай оба. Доктор осмотрит! — сказал Петр Петрович.
И значительно смягченным тоном прибавил, обращаясь к Волку:
— А ты не тронь больше этого подлеца!
— Есть, ваше благородие!
— Ведь до смерти его изобьешь… У тебя кулак!.. И угодишь в арестанты из-за мерзавца. Помни, Волк.
— Есть, ваше благородие!
И тон голоса Волка, и выражение его лица как будто говорили, что не стоит в арестанты из-за такого человека, который своим подлым разговором довел до драки и теперь, как «последний матрос», обсказал причину старшему офицеру.
— И ты, Волк, знаешь… того… Не распускай шкотов… Нечего матросу скучать… Плюнь! — почти ласково промолвил Петр Петрович.
Через полчаса в кают-компанию вошел худощавый и маленький старый врач Никифор Иванович. Обыкновенно веселый и легкомысленный «папильон»[5], он несколько озабоченно сказал старшему офицеру:
— Дело-то «табак», Петр Петрович!
— Больных не любите, так и «табак», Никифор Иваныч? — проговорил, подсмеиваясь, старший офицер.
Он хорошо знал, что этот «мичман», несмотря на его почтенный возраст, не любил лечить больных. Давно уже позабывший медицинские книжки, он всегда весело говорил, что природа свое возьмет, а не то госпиталь есть, если матросу предназначено в «чистую», как Никифор Иванович называл смерть.
По счастью для него и, главное, для матросов, на корвете больных не бывало.
— Да что их любить, Петр Петрович! А Волка нужно бы в госпиталь!
— Разве на корвете нельзя зачинить?
— Все можно, а лучше отправить на берег. Природа у Волка свое возьмет, и хирург живо обработает. Рана глубокая, под ухо прошла… Перевязку сделал, а теперь пусть дырку чинят в госпитале. Верней-с. Ну, да и я, признаться, давно не занимался хирургией, Петр Петрович!.. И вообще не любитель лекарств! — откровенно признался Никифор Иванович.
— А Руденко что?
— Отлежится… Дня через три с богом порите его, Петр Петрович!
— А нога?
— То-то перелома будто нет. Посмотрю, как завтра… И ловко же его изукрасил Волк! Счастье, что Руденко еще цел! — весело промолвил старенький доктор.
Старший офицер послал вестового сказать на вахте, чтобы подали к борту четверку, и сказал юному, несколько месяцев тому назад произведенному смуглолицему мичману Кирсанову:
— Отвезите, Евгений Николаич, вашего любимца в госпиталь. Да попросите сейчас же его осмотреть и спросите, нет ли опасности.
— Слушаю, Петр Петрович!
— И ведь с чего сбрендил старый дурак! Знаете, Евгений Николаич?
— Знаю, Петр Петрович. Оттого он переменился в последнее время и тосковал.
— То-то и удивительно… Волк… и… из-за какой-то Феньки!..
— Волк не похож на других… Он по-настоящему любит женщину! — краснея и взволнованно промолвил мичман, словно бы обиженный за удивление старшего офицера.
Мичману было двадцать лет. Ему казалось, что и он «по-настоящему любит», и навеки, конечно, эту «божественную» Веру Владимировну, к сожалению, жену капитана первого ранга Перелыгина. Он знаком с нею три месяца, и с первой же встречи влюбился в эту хорошенькую блондинку лет тридцати и таил от всех свою любовь. «Божественная» с ним кокетничала, а он благоговел, по временам втайне желал «кондрашки» толстому, короткошеему капитану, раскаивался и верил, что госпожа Перелыгина — пушкинская Татьяна. Недаром же она любила декламировать:
Вымытый, перевязанный и переодетый, с «отсылкой» (бумагой) в госпиталь, вышел Волк на