— Мне не нужно платить дневную плату за час, что вы меня только слушали.
— Правда. Но ты убежден, что я буду слушать избирательно.
— Убежден? — Я задумался. — Наверно. Вы правда будете так слушать?
— Нет, но ты мне не поверишь.
Я рассмеялся. Он спросил, над чем я смеюсь. Я ответил:
— Вы больше не называете меня «сынок».
— Ты тоже себя так не зовешь. — Он медленно покачал головой. И при этом наблюдал за мной, так что глаза его перемещались в глазницах, когда он поворачивал голову. — А что такого ты хочешь узнать о себе, что я не должен рассказывать другим?
— Я хочу узнать, почему я убил одного человека, — прямо ответил я.
Это его нисколько не смутило.
— Ложись сюда. Я встал.
— На эту кушетку?
Он кивнул.
Неловко вытягиваясь, я сказал:
— Чувствую себя, словно в комиксе.
— В каком комиксе?
— Ну, там парень, как гроздь винограда, — ответил я, глядя в потолок. Потолок был серый.
— Как он называется?
— Не знаю. У меня их целый чемодан.
— Очень хорошо, — негромко ответил он. Я искоса посмотрел на него. Я знал, что он из тех, кто смеется про себя, если вообще смеется.
Он сказал:
— Когда-нибудь я напишу книгу с описаниями историй болезни. Но твоего случая там не будет. Что заставляет тебя говорить? — Когда я не ответил, он встал и передвинул свой стул так, чтобы я не мог его видеть. — Можешь перестать проверять меня, сынок. Я для твоих целей вполне подхожу.
Я так стиснул зубы, что заболели челюсти. Потом расслабился. Весь расслабился. Это было удивительно.
— Хорошо, — сказал я. — Простите. — Он ничего не ответил, но у меня снова появилось ощущение, что он смеется. Но не надо мной.
— Сколько тебе лет? — неожиданно спросил он.
— Гм… пятнадцать.
— Гм… пятнадцать, — повторил он. — А что означает «гм»?
— Ничего. Мне пятнадцать лет.
— Когда я спросил тебя о возрасте, ты колебался, потому что у тебя в сознании появилось другое число. Но ты его отбросил и заменил пятнадцатью.
— Какого дьявола? Мне пятнадцать!
— Я не говорил, что это не так. — Голос его звучал терпеливо. — Так какое это было другое число? Я снова рассердился.
— Никакого другого числа не было! Что вы хотите извлечь из моих хмыканий? То, чего там нет? Он молчал.
— Мне пятнадцать лет, — вызывающе сказал я, потом добавил:
— Мне не нравится, что мне пятнадцать. Вы это знаете. И я не настаиваю, что мне пятнадцать лет.
Он ждал, по-прежнему ничего не говоря.
Я почувствовал себя побежденным.
— Второе число — восемь.
— Итак, тебе восемь лет. А как тебя зовут?
— Джерри. — Я приподнялся на локте и вывернул шею, чтобы видеть его. Он отложил трубку и смотрел на настольную лампу. — Джерри без всяких «гм»!
— Хорошо, — мягко ответил он, отчего я почувствовал себя дураком.
Я снова лег и закрыл глаза. Восемь, подумал я. Восемь.
— Здесь холодно, — пожаловался я.
Восемь. Восемь, носим, просим, косим. Просим восемь, косим, что носим. Мне это не понравилось, и я открыл глаза. Потолок по-прежнему серый. Все в порядке. Стерн где-то за мной со своей трубкой, и все в порядке. Я сделал два глубоких вдоха, три, потом закрыл глаза. Восемь. Восемь лет. Восемь, просим. Годы, невзгоды. Холодно, голодно. Черт побери! Я ерзал на кушетке, пытаясь согреться. Косим, что носим…
Я хмыкнул и мысленно взял все восьмерки, все рифмы, все, что стоит за этим, и заставил исчезнуть. Но они не исчезали. Нужно их куда-то девать, поэтому я сделал большую светящуюся восьмерку и просто подвесил ее. Но она начала поворачиваться и мигать. Как кадры кино в бинокле. Придется смотреть на нее, хочу я этого или нет.
Неожиданно я перестал сопротивляться и позволил накатиться на себя. Бинокль все приближался, и вот я здесь.
Восемь. Восемь лет голода, холода. Холодно, как собаке в канаве. Канава возле железной дороги. Увядшая прошлогодняя трава. Почва красная, и когда не скользит и не липнет, становится застывшей, как цветочный горшок. Сейчас она твердая, покрытая изморозью, холодная, как зимний свет, который разливается над холмами. Ночью огни теплые, но они все в домах людей. Днем солнце тоже словно в чьем- то доме, потому что мне оно ничего хорошего не приносит.
Я умираю в канаве. Ночью канава — место для сна не хуже других, а утром место для смерти. И все. Восемь лет, во рту вкус прогоркшего свиного жира и мокрого хлеба из отбросов. И ужас, который охватывает, когда крадешь джутовый мешок и слышишь чьи-то шаги.
А я слышу шаги.
Я лежу на боку. Переворачиваюсь на живот, потому что иногда они пинают в живот. Закрываю голову руками. И больше ничего не могу сделать.
Немного погодя я посмотрел вверх, не поворачивая голову. И увидел большой башмак. Из него торчит лодыжка. Рядом второй башмак. Я лежал, ожидая удара. Не то, чтобы меня что-то тревожило, просто стыдно было. Все эти месяцы я жил один, и меня ни разу не поймали, даже близко не подошли. А теперь так стыдно, что я заплакал.
Башмак поддел меня под мышку, но не ударил. Перевернул. Я так оцепенел от холода, что перевернулся, как доска. Закрыл лицо и голову руками и продолжал лежать с закрытыми глазами. Почему-то я перестал плакать. Думаю, плачут только тогда, когда есть надежда на помощь.
Когда ничего не произошло, я открыл глаза и чуть сдвинул руки, чтобы было видно. Надо мной стоял человек в милю ростом. На нем поблекший комбинезон и куртка «Эйзенхауэр» с темными пятнами под мышками. Лицо в щетине, как у парней, которые не могут отрастить бороду и в то же время не бреются.
Человек сказал:
— Вставай.
Я посмотрел на его башмак, но он не собирался меня пинать. Я чуть приподнялся и едва не упал, но он подставил мне под спину свою большую руку. Я секунду лежал, прислонясь к ней, потому что ничего не мог сделать, потом встал на одно колено.
— Вставай, — повторил он. — Идем.
Клянусь, у меня скрипели все кости, но я встал. Вставая, поднял круглый белый камень. Взвесил его в руке. Пришлось посмотреть на него, чтобы убедиться, что он у меня в руке, потому что пальцы онемели от холода. Я сказал мужчине:
— Держись подальше от меня, или я выбью тебе зубы камнем.
Он опустил руку так быстро, что я даже не увидел этого, и вырвал у меня камень. Я начал проклинать его, но он просто повернулся спиной и пошел по насыпи к рельсам. Повернувшись, сказал:
— Идешь?
Он за мной не гнался, поэтому я не стал убегать. Он не разговаривал со мной, поэтому я не спорил. Он