— Это, мужики, товарищи члены Комиссии, это сам Иван Иванович явился. Саморуков!

Приоткрылась дверь из кухни в горницу, показался Иван Иванович. Правое плечо, которое было у него повыше левого, он пропустил вперед, потом скинул шапку, перекрестился, поморгал на яркий свет и вошел весь. Сказал удивленно:

— При карасине сидите-то? И не врете, что при настоящем карасине? А?

— Нет, мы не врем, Иван Иванович! — заверил Игнашка. — Даже нисколь: энто у нас тут истинный горит карасин в ланпе. Садитесь, будте добреньки! И подвинул свой табурет, а сам умостился на подоконнике.

Иван Иванович сел, зевнул, разгладил пестренькую шерстку, не густо разбросанную по всему лицу, вынул из кармана щепотку табаку, но раздумал толкать ее в нос, а бросил обратно.

— Ну? Ну и как вы тут, товарищи Лесная наша Комиссия? Товарищи вы либо господа?

— Мы — товарищи! — снова подтвердил Игнашка. — Мы беспременно оне!

— По-другому сказать — так власть и начальство?

— Ну, какое там! — не без сожаления вздохнул Игнашка.

— А што, Игнатий? Без власти, без начальства ни к чему всё одно не подступишься. Разве что к собственной бабе. Ну, а скажи — тебе-то какие наиглавнейшие заботы в Комиссии в энтой?

— Мне-то?

— Тебе…

— А разные, Иван Иванович! Как бы в дураках не остаться! Как бы и мне тоже одну бы, а то и другую бы хорошую лесину поиметь! Однем словом, дураком неохота быть!

— Вот она — самая великая беда всего человечества! — громко и сокрушенно вздохнул Петр Калашников. — Игнатиев Игнатовых развелось среди людей слишком уж много! И едва ли не в каждом нонешнем человеке сколь-нибудь да сидит Игнашки. В одном более, в другом — поменее, но сидит и ждет своего часа. Настает час, и тогда Игнашка берет свое и мутит светлую воду и человеческое сознание, а когда сделано что-то по уму, он обязательно переделает на глупость. Почему так? Да вовсе не потому, что ты, Игнатий, сильно глупой от природы, хотя, конешно, может быть, и это. Но потому еще, что так человеку удобнее и легче, так он живет себе и живет, как поросенок, а к человечески трудному не прикасается, избавляет себя от его. Лень бывает человеку человеком быть, а то, наоборот, недосуг быть им. Трудное это слишком для многих людей занятие — быть человеком.

— Вот-вот! — согласился Иван Иванович. — Ить куда ни кинь — всё временное: деньги — временные, власти — временные, законы — временные. Гляди-ка — и вся-то жизнь тоже временной сделается, а тут уж Игнатию ход дак ход! Тут ему — жизнь дак жизнь!

— Но мы, Иван Иванович, в нашей Комиссии должны прививать людям сознательность во что бы то ни стало! Всем! Хотя бы даже Игнатию! — заверил Калашников.

— Понятно! — кивнул Иван Иванович. — Энто вроде как по воде пешком ходить. У святых получалось. Но, припомнить, дак тоже не у всех.

А Дерябин откашлялся и обратился к Саморукову на «ты»:

— И что же ты пожаловал к нам, Иван Иванович? Зачем?

Иван Иванович снова опустил руку в карман, на этот раз он уже аккуратненько толкнул щепотку в ноздрю и чихнул.

— Вот ведь ишшо день прошел… Ночь уже поздняя, а дня — как и не бывало.

— Ну так и что? — пожал Дерябин плечами.

— Интересно — как день-то сгинул… Ну, как, к примеру, сгинул он в вашей в Комиссии? Зачем?

— Мы время здесь не теряли, Иван Иванович, — ответил Калашников. Нисколь! Мы Комиссию открыли нонче торжественной речью, утвердили лесную охрану десять человек. И первым у нас идет в той десятке товарищ Глазков Иннокентий Степанович, вторым — товарищ Семенов Эн Эн, а третьим…

И тут Калашников осекся, замолчал.

Ведь, в самом деле, как получалось? Получалось, будто стОит только Ивану Ивановичу заглянуть на огонек Лесной Комиссии, и председатель тут же делает ему полный отчет.

Года два-три назад всё, наверное, так бы и было. Года два-три назад и представить было невозможно, чтобы общественное дело решалось без Ивана Ивановича. Но ведь нынче-то — не старый режим? Господ нет, даже господ-стариков! Так что Иван Иванович, может, уже и верно — человек самый отсталый, старорежимный и несознательный?

И вот уже член Комиссии Дерябин сердито откашлялся и сделал рукой движение, как бы спрашивая: «Что же это ты, председатель? Да разве можно?» А другой член Комиссии, Половинкин, наоборот, молча и без всякого движения уставился на Калашникова. Тогда Калашников посмотрел на Устинова — тот-то как думает?

Но, прервав долгое молчание, Иван Иванович сам к Устинову обратился:

— Скажи-ка, Николай Левонтьевич, об чем тебе нонче думается? А?

— Как это? — не понял Устинов и встрепенулся, вышел из своей задумчивости.

— Да ить я знаю, Никола, ты в своей мысле всякий раз сперва вроде бы в горку молчком забираешься. Ну, и куды ж ты нонче взобрался?

— Разное думается мне… Думается, это сколь же во вред и на погибель самому себе человек может сделать? Войну может сделать на гибель миллионам, бомбы бросать с аэропланов, газ пустить друг на дружку, один из народов может совсем изничтожить, другой какой-нибудь народ, и всё — на «ура» и с восторгом. По-геройски. А вот на малую хотя бы пользу себе — не умеет делать человек. Вот затеваем охрану и разумное пользование лесом, и уже в ту же минуту не ясно: а сможем ли? Не вовсе ли зря начинаем? И может, всё одно толку не будет?

Иван Иванович потянул носом, вздохнул и сказал:

— Правильно, Устинов. Я тоже сколь разов головой-то думал: почему для хорошего дела пушки не выдумано? Чтобы зарядить бы ее хорошим словом, прицел бы взять, пальнуть — и вот оно, хорошее дело свершилось! Явилось от прицельного попадания! Не выдумана покудова такая пушка, Никола?

— Нету, Иван Иванович! Покуда — нет…

— А жаль! И сильно жаль-то: уж очень она необходимая, такая пушечка, по нонешнему времени! Очень и очень!

Калашников поворошил свою кудлатую голову и задумчиво стал вспоминать:

— Я, было время, на дьячка пожелал выучиться. Сильно увлекался религией, а более всего — обрядом церковным. «Новую скрижаль или объяснение о церкви, о литургии и о всех службах и утварях церковных» наизусть выучил. Ровно азбуку. Священник, бывало, забудет, почему на вечернем входе к службе он идет прост, то есть с опущенными руками, ничего в них не имея. А я помню: «дабы показать, что Христос, будучи по существу бог, нас ради принял человеческую плоть и явился в этом смиренном образе». Или вот поп Константин, хороший мужик, но беспамятливый, шепчет мне: «Петька! Как там о покаянии сказано?» Я мигом те строчки припомню, в которых о сем сказано: «Если христианин согрешит после омытия грехов в купели крещения и вступления через него в завет благодати, то он к исправлению своему не имеет другого средства или таинства, кроме сего — покаяния!» А посему же покаяние есть второе крещение, и чувство явится после его как бы второго рождения! И вот я нынче тоже думал: как большое дело затеешь, так вроде бы второе рождение тебе выходит, для всей же предыдущей жизни — покаяние! Не потому ли и хватаются люди за самые разные и новые дела? Заново-то родиться кажному ведь охота. А прежнюю жизнь в купели нового дела — смыть. Будто ее и не было!

Дерябин засмеялся, Калашников ему кивнул, согласился:

— Правда что смешно! Но только я не объяснил еще, почему мне церковный-то обряд полюбился тогда? А вот почему: мне воплощение слова в действии человечества полюбилось. Сказано было: «Мысленное солнце правды, Христос явился с Востока», и вот уже в действии люди молятся на Восток! И так во всей службе. Ну, а когда так — может, и в жизни это тоже доступно обойтись без действий бессмысленных и незначащих? Соединить слово с делом?

— Ты поповщину-то бросил бы, Калашников! — посоветовал Дерябин. — Ей здесь, в Комиссии, вовсе не место!

— Брошу! — опять согласился Калашников. — Почто нет? Тем более что я и в жизни своей — всем это известно — вскоре от религии отошел, а кооперацией пуще того занялся и увлекся! Но как с тобой когда-

Вы читаете Комиссия
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату