пережить, чтобы после меня всю жизнь им попрекали? И себя я тоже попрекала бы? И от себя самой из-за него отрешалась бы? И Кириллу Панкратову я тоже не раба за то, что однажды понравился он мне. Было — понравился. Слова говорил красивые, глядел на меня ангельски, ну и что? Да неужели я по сю пору перед ним не отрабствовала за всё? Не напахала на него, не насеяла? Не народила, не вырастила детей ему, не намолчала безответным молчанием, когда крылечко резное ему всею жизнью стало, дороже оно ему всего на свете! Я не бесчестная перед своею совестью — нет и нет! Я честная! А ежели совесть сильнее меня — пусть убьет меня, пусть иссушит, пусть заместо женщины пугало сделает огородное — я не обижусь. А обижусь никому не пожалуюсь, ни одной живой душе!.. Но ты же сам, Никола, глядишь и видишь — не рябая я, не иссушенная, не одному только богу, но и человеку нужная! Так почто же ты, человек, от меня отказываешься? И меня и себя обманываешь, будто так и должно быть? Да не поверю я этому, не поверю никогда и во веки веков! Не может этого быть — вот мое последнее слово!
— Нельзя! — прошептал Устинов. — Нельзя!
— Зла-то, зла-то в тебе, Устинов, — сколь! Да неужто ты не видишь, как со мной-то происходит нонче! Неужели не поймешь, что девичество мое, замужество мое, вся жизнь моя — она не как у других баб, и вот отбилась я от баб, и не такая я, как все они, и закон бабий мне — ничто! Одинокая вовсе стала я, в одиночестве потеряла страх, ничего не боюсь, и можно мне всё! Я набоялась за свою-то жизнь — хватит! Я его скрывала, свой страх и робость, и стыд скрывала, что не такая была, как все, а бабы обо мне говорили: «Зинка — она храбрая, ничего не боится, мужик мужиком!» Оне и знать не хотели, как страшно мне, что я от баб откололась, а к мужикам не прибилась, что жениха не умела выбрать себе да и мигнуть ему: «Подходи, мол, ко мне!» Что после мужицкой-то работы до смерти боялась я, не зная, смогу ли, нет ли ребятишек по- хорошему народить! А когда я через свой страх перешагнула и всё по-бабьи сделала, так чего же мне и еще-то бояться? Какой еще выдумать для себя страх? И для чего?!
— Нельзя! — снова крикнул Устинов и оттолкнул Зинаиду, и голова ее опрокинулась назад, глаза закрылись. Нескоро она выпрямилась на стуле, облизнула губы.
— Какой нашелся?! Откуда и зачем только нашелся и взялся? Григорий Сухих — в нем в одном три, а то и четыре мужика живут, и все, как я велю им, так и сделают, так и поступят! Велю убить тебя — и завтра же тебя не будет на свете! Скажу не убивать, и пальцем не тронут, хотя бы ты его оскорблял, хотя бы изгалялся над им сколь угодно! Он и всегда-то, Гришка Сухих, уважал тебя бесконечно, а враг ты ему по одной только причине из-за меня! Но я велю — он и эту причину забудет! А ты? Да откудова ты взялся — душу мне сушить, тело мучить и распинать? Откуда? Злодей ты из злодеев! Убийца мой!
И таким проклятьем были эти слова, что Устинов огляделся по сторонам не слышит ли их кто?
— Пошто же ты меня так? Ничего я тебе не сделал!
— Зверь ты за это страшный, когда не сделал мне ничего! Сказочку про святого Алексея, божьего человека, рассказал — это было! А большего-то что? Ничего больше! Как чужой! Как нездешний какой-то. Я следом-то за тенью хожу! За призраком! А призрак только и желает, чтобы я через него тоже тенью стала бы! — Зинаида подержалась за голову… Передохнула. — Умный ты, Никола! И я за твою умность радовалась, от радости дрожала! А пришла к тебе, приблизилась, об ту же самую умность и лицом, и всем телом ударилась! Больно-то как!
— Мало ли что! Вот и Кудеяр зовет меня в свою сторону, а я буду из одной стороны в другую метаться — а где же я сам-то тогда? Для тебя мужик, а сам-то для себя кто я буду? Бабой сбитый и околдованный — кто я? И перед богом — кто?
— Бог простит и поймет…
— Никогда!
— Всегда! Убийство людям бог прощает, войну бессмысленную — прощает, а любовь?! Да какой же он будет бог, когда не простит любви? Девкам полувятским простил же он, когда оне кержаков околдовали? Еще как простил-то: вся Лебяжка от того греха народилась, стала существовать!
— То девки были. И парни. А не мужние бабы!
— Ну, не скажи — девкин грех сильнее, как бабий! По себе знаю: нож острый сколь годов носила за голенищем — защищаться от греха, оберегать свою будущую судьбу! Ну а когда судьба меня обманула — так я после того с ножом-то уже против ее пойду!
— Вот и ходила бы ты, Зинаида, не за мною, а за Гришкой Сухих.
— Ну кто же из нас бесстыжий-то? Бессовестный?
Устинову опять стало неловко, только теперь он виду не показал, не признался, упрямо повторил:
— За Гришкой Сухих и ходила бы! Он-то за тобой ходит? Сколь уж времени?
— И еще сколь ходил бы… Кабы я позволила.
— А позволь! Позови его издалека откуда-то!
— Не уедет он далеко-то… Не сёдни, так завтра явится — через прясло на меня поглядеть. Узнать, не надо ли мне чего? Может, богатство мне понадобилось какое-нибудь? Или от мужа своего я надумала скрыться? Или вот от тебя отреклась? Ему один раз хватит глянуть и понять, хотя про него и говорится, будто он дикий зверь! О тебе другая молва и слава: ты добрый да умный. И вот — дикий зверь меня понимает, а добрый человек — нисколь! Хотя тверди ему день-деньской, хотя кричи в голос и в рев! Почто так?
Устинов отвечать не хотел.
— Люди-то сгорели у его в дому, в заимке? — спросил он. — У Гришки?
— Люди спаслись. Он как знал — в степную деревню отвез их заранее.
— Кто его пожег? Гришку?
— Знаю, что не ты.
— А Гришка знает?
— Знает, верно… Да что мне Гришка? Не с ним я быть и убежать мечтаю! Давай, Никола, убежим! Скроемся? — снова вспомнив что-то, в лихорадке какой-то зашептала Зинаида. — Григорий же нас и скроет от всего света! Он! И помрет — словом никому не обмолвится, где мы и как с нами!
— Ты не змея ли, Зинка?
— Всё нонче со мною может быть! Всё! Но ежели кто и спасет меня от змейства этого — ты! И никто более! Спасай меня, Никола, раз и навсегда я-то ведь спасаю тебя. Спасаючи тебя, чего только не придумываю!
— Спасаешь? От кого?
— Ото всех! Кто-нибудь, а убьет тебя нонче! Не Гришка — так Матвейка Куприянов. Не Матвейка — степные порубщики, которых ты от леса отвадил! Не они — милиционер наш лебяжинский. Он по нынешний день никто был, пустое место, а замаячила твердая власть, и он будет служить изо всей силы, доказывать свою верность! Будет!
— Ему-то я когда плохо сделал? Я никому не хочу плохо, а до его, пьяницы-лодыря, мне вовсе дела нет.
— Будет! Листочки свои, Обращение на сходню наклеите, вот и будет!
— Там одне только правильные слова. В Обращении.
— Никола ты, Никола! — и грустно и ласково усмехнулась Зинаида. И покачала крупной своей головой. — Да какая власть, какое начальство допустит, чтобы ты, мужик, и умнее его оказался бы? Власть, видишь ли, надумали они учить! Как ей себя вести, что и как понимать?! Об лесе внушать, а заоднем — едва ли не обо всем на свете! Надо и надо тебя спасать, покуда ты живой! И знаю я: без женской заботы, без бабьего предостережения пропадешь ты! Пропадешь! Пойми: сколь я тебя ни ищу для себя самой, для своей бесконечной любви — это всё и для твоего спасения нужно! Кабы не нужно было, я бы отступилась! Без Панкратовой Зинаиды в жизни нельзя тебя оставить! Оставлю — не будешь ты живой! Ты для всех нонче нужен, знаю! Смирновскому нужен, и Кудеяру нужен, и семье своей, и в Комиссии нужен, все тебя хотят, все к тебе идут, чуть ли не на коленки перед тобою падают, а дойдет дело спасать тебя — никого не найдется, одна только я! Пойми! — И тут Зинаида погладила Устинова по голове. Легко и немного. Словно ребенка малого. Тревога, и такая забота, и такая ласка были в ее руке — Устинову в жизни они знакомы не были. Никогда.
И голова устиновская закружилась в этой новой, мгновенной, но совсем незнакомой жизни, он стал погружаться в ее темную, вздрагивающую глубину… Он ведь и правда был сам себе знаком, когда всё