— А вы, конечно, больше. Ну-ка, скажите: «швабра».
— Не буду я с вами говорить.
— Потому что не умеете, Сара Иванна.
— Вы наглец!
— А вы лгунья! Можно подумать, что вы действительно помните Бернар!
— А можно подумать, вы помните Станиславского!
— Да, помню, мы играли дядю Ваню, и у меня были прекрасные галстуки!
— Этот дядя — сюртук, а не фрак! А я помню — бриллианты, бриллианты, бриллианты!
— Не было никаких бриллиантов!
— Были!
— Не было!
— Вы гадкий, гадкий, вы хуже, чем эта тварь Рябчиков! Вы были пошиты, когда Станиславский уже умер! Вот вам!
— Врете вы, ветошь!
— Да, да, вас пошил перед самой войной Аркашка Кацнельбоген! Главный портной ТЮЗа! Это его подпись стоит у вас на подкладке!
— А вы всю жизнь носили Зюкину, Зюкину, Зюкину!
— И вы играли в ТЮЗе буржуинов в «Мистере-Твистере», пока вас не выгнали за винные пятна! И чтобы попасть сюда, вы прикинулись Станиславским!
Старый фрак ничего не ответил. Он сразу как-то весь обмяк и сгорбился на своей вешалке: это была правда.
Повисла долгая пауза.
— Нет, не всю жизнь, — вдруг сказала Сара. — Один раз она уступила меня Машеньке Мезье. Это было в Севастополе, на гастролях.
— Да, верно! — сразу расправился Станиславский. — А вы помните — как раз тогда мы и познакомились!
— Мы с вами? Ах да, точно! Прямо на сцене! Послушайте, но когда же это было?
— Это было… Позвольте… Это было ровно пятьдесят восемь лет назад, день в день.
— Ах, не может быть!
— Да, 6 июня 1949 года. Зюкина в тот день заболела, и вы надели Машеньку. А я тогда носил молодого Теймураза Гогоберидзе.
— Да-да, вам очень шло. Артист сидел как влитой. И вы еще меня так схватили порывисто, страстно, и — смяли. Дуняша еле разгладила меня потом.
— А помните, нас тогда пригласили в ресторан после спектакля… Сам Белый Китель позвал.
— Да, и мы пошли прямо со сцены, я была в Машеньке и в шляпке.
— И мы танцевали с вами вальс на веранде, у моря…
— «Севастопольский вальс»!
— И море было все залито огнями…
— …желтыми, синими, красными…
— …и огромный военный корабль проходил мимо…
— Как он назывался?
— Линкор «Новороссийск»!
— Да, да, а потом мы с вами пошли в номер, вместе с телами…
— …и обнимались всю ночь на стуле!
— Эх, что вспоминать… Я… я плачу.
— Ну что вы, Сарочка, успокойтесь!
— Сейчас… Подождите… Я сейчас… А Зюкина… Она была ужасна… Я от нее чуть не трескалась в последние годы… У меня так болят швы… И еще эта проклятая моль… Ах, почему я не могу сжечь себя! Я бы сгорела на сцене!
— Послушайте, Сара, а давайте станцуем еще один вальс, последний!
— Вальс? Сейчас?
— Ну да, сейчас — и прямо на сцене!
— Но я же совершенно не одета! Туфельки… Мантилька… Артистка… Но впрочем, если вы настаиваете, почему бы нет?
— Тогда позвольте ваш рукав. Наш выход, мадам Бернар!
И Станиславский порывисто шагнул вперед, — так, что плечики, его державшие, отлетели куда-то в сторону. Он широким жестом распахнул дверцу шкафа, подал рукав Саре, и они торжественно вышли в костюмерную.
По рядам костюмов, висевших на большой общей вешалке, прошел ветерок. Кто-то захихикал:
— Смотрите, смотрите! Гонобобель идет!
— Значит, их еще мыши не съели?
— Скорее не доели, коллега.
— Ах, не дай бог дожить до этих лет! — вздохнула средних лет шляпка с пером.
Но Константин Сергеевич шествовал, гордо расправив плечи, не обращая ни малейшего внимания на эту возню: он шел на сцену. Складки его расправились, как будто их вновь наполнили мускулы Теймураза Гогоберидзе, а согнутый рукав отстоял от нижней пуговицы ровно на восемь сантиметров, как и положено по неписаным законам большого света. А Сара, чуть опираясь на этот рукав, летела за ним, подобно желтовато-бледной бабочке-капустнице.
Перед самым выходом на сцену фрак вдруг наклонился и подобрал искусственную гвоздику, пылившуюся среди сваленного в углу большого реквизита. Он поднес ее партнерше, и та прикрепила ее к корсажу. Затем они вместе, единым движением, откинули портьеры, и перед ними предстал черный провал.
Вдоль ярусов чуть теплились электрические свечи. Огромный зал поблескивал малиновым бархатом, темным золотом отсвечивали ложи. По сцене гулял пьянящий закулисный ветер, и пахло той театральной пылью, запах которой никогда не забыть артисту.
Они медленно, как во сне, вышли на авансцену.
— Ах, сколько лет я не видела эти ложи… — прошептала Сара. — Вон там, в главной, два раза сидел сам Белый Китель Со Звездой. Я даже со сцены чувствовала, как от него несет табаком. А оттуда, из боковой, часто торчал красный галстук его дочки.
— Да-да, и портьеры все те же. А это что — смотрите!
Он обернулся, указывая на декорации. Перед ними была детская, и цветущие вишневые деревья ломились в открытые окна.
— Сад!.. Садик мой! — ахнула Сара, узнавая.
— Да, первое действие. Ах, Сарочка, когда-то мы с вами играли в этих декорациях, а теперь, как ни странно, мне сто пять лет.
— Вы опять врете!
— Я не вру, я играю. Но оставим все это, не будем ссориться — разве мы за этим сюда пришли? В сущности, вы были моей единственной в жизни любовью.
— А если так — то вальс!
— Вальс!
— Но как же без музыки?
— Ах, Сара, музыка внутри нас.
Он поклонился и церемонным жестом выгнул рукав, как бы пытаясь обнять партнершу. Сара сделала реверанс и оперлась на него, откидываясь немного влево и назад.
В сонной тишине театра беззвучно, но отчетливо прозвучали аккорды вступления. Пара двинулась и, покачиваясь, как лодка в предвкушении бури, медленно заскользила по черноморской волне.
Звучал «Севастопольский вальс» в исполнении Георга Отса: