— Что же вы никак не заболеете?
Узрев его в новом облике, сказала свое и соседка.
— Да вы у нас пижон, летчик! Должна, кстати предупредить, что многие здесь полета невысокого и вас не поймут. — Оба соседа, вздохнув, поднялись и пошли за чаем. — А вы? Вы-то высоко летаете?
— Около десяти тысяч…
— Это сколько же километров?
— Десять с лишним…
— И что вы оттуда видите?
— Здешний пляж, например. Излучину реки, море…
— А людей?
— Нет. Сверху все безлюдно.
— Вот-вот! Именно безлюдно! Сомневаюсь, что вы этот образ способны осмыслить, но выражено точно, — и она тут же вскочила к появившемуся за своим столиком Вытянутому Свитеру.
Вечером показывали польское кино, где на шее у героя фигурировал точь-в-точь шляпниковский фуляр. Выходившие из зала поэтому переглядывались, а литературоведка, сидевшая во время сеанса рядом с Вытянутым Свитером, поднимаясь в лифте со Шляпниковым, категорически распорядилась:
— Завтра предлагаю сопроводить меня в кофейню. Вам же все равно делать нечего, а там потрясающий кофе!
Назавтра утром вполне вошедший во вкус отдыхательной жизни и, зная теперь, что народ сходится к завтраку лениво, Шляпников валялся в постели, листая подаренную соседом по столу книжицу — вчитываться, однако, в нее с утра жуть как не хотелось.
В дверь тихо постучали.
— Вы захворали, что ли? — услышал он шепот подавальщицы. — Я вам завтрак принесла!
Проскользнув в номер, она потупилась и покраснела — на подносе лежали две куриных ноги, хлеб, печенье “Привет” и целых четыре эклера — такие вчера выдавали к полднику.
— Только никому не говорите, что не заболели, а то мне влетит. Чего, — скажут, — к летчику побегла?.. — И она вовсе запунцовела. — Погодите же… Поднос поставлю… Ишь, какой!.. У нас же несколько минуток только… Ох, кучерявенький…
Шляпников кучерявым не был, но уточнять, понимая, что “несколько минуток только”, не стал…
А днем они с литературоведкой отправились в кофейню. Шли по песку у самой воды. Ночью дул тревожный ветер, и затеялся небольшой шторм, так что помимо всегдашних черных водорослей, налипших на песок, море повыбрасывало разного сору и почему-то немалое количество перегоревших лампочек. Еще на песке валялись пластиковые банки из-под полотерного вещества, корневища каких-то растений, разномерные доски с гвоздями, трухлявые бревна в белых выцветах лишая, а в одном месте даже разбитая гитара.
Попадались и гуляющие, в основном, местные жительницы, что легко узнавалось по их береткам, прямым пальто и круглым вокруг шеи маленьким воротничкам.
Кофе в знаменитой кофейне, почему-то подземной, был на редкость плох. Шляпникову, увлекавшемуся в римском аэропорту маленькими чашечками эспрессо, приправленная бальзамом баланда из растворимого кофе не понравилась.
Литературоведка же все время в категорической манере повелевала буфетчику то принести сырное печенье, то продемонстрировать Шляпникову глиняную бутылку из-под бальзама, а Шляпникову указывала, куда повесить куртку. “Тут вешают сами. Прямо возле столиков! Наших идиотских гардеробов тут не водится!” — говорила она знакомым телефонным голосом, а убедительный бюст ее виделся в кофейной катакомбе еще убедительней и первобытней, так что, несмотря на беспрестанные распоряжения литературоведки, мысль, что он проводит время с дамой, ни на минуту Шляпникова не оставляла, хотя взгляд, чтоб не показаться невежей, приходилось с бюста уводить.
На обратной дороге после кофейни он рассказывал ей про двойной эспрессо, про то, что на этажах заграничных гостиниц не бывает дежурных, что озеро в Цюрихе величиной с море, а нутро миланского собора размером с космос. В какой-то момент она замкнулась и задумалась, а перебивать и хорохорится перестала, правда, нет-нет что-то все же говорила, но это что-то, вроде бы окончательное и категорическое, выглядело теперь неуверенным и необязательным.
Откидывая кедом почернелые веточки — а она была, между прочим, в кедах (это она бегала кругами по пляжу!), — литературоведка заговорила вдруг о себе и коллегах.
— Вам хорошо, вы вон сколько повидали, а я вижу только тексты наших однодомников и прочих им подобных! И всем от меня что-то нужно — даже здесь они нахлобучивают на меня свои рукописи, повести и откровения, а мне уже и не понять — разбираюсь я в литературе или нет, потому что в сочинениях этих не нахожу ни меры, ни вкуса, ни смысла. Да они и сами в произведениях своих ничего не понимают! Обратите внимание, как в столовой кто-то кого-то высматривает, ловит его взгляд, а тот, кого высматривают, глаза отводит и, не глядя на интересанта, движется со своим стаканом мимо, чтобы, отворотясь, сесть за свой столик. А высматривающий словно бы на него нахлобучивается, рвется сходить за чаем вместе…
— Почему?
— А он дал ему прочесть свой роман. Четыреста двадцать страниц! А высматриваемый не читает, потому что приехал работать и дорожит временем. Господи! Сколько всякого мне уже надавали? Да и вам наверно кое-что успели всучить. А они не унимаются… И с официантками норовят спариться! Это уж первым делом… Но и в постели они нахлобучиваются!.. — сказала она вдруг вовсе неожиданное. — Только не убеждайте меня, что летчики пикируют… Ничего такого в природе уже не бывает…
— Насчет Вытянутого Свитера вы тоже так думаете? — быстро, насколько было возможно, переменил разговор ошарашенный Шляпников.
— Как я понимаю, вы имеете в виду Т., — далеко отшвырнув кедом мокрую головешку, нервически отреагировала литературоведка. — Он — явление! Как прозаик и вообще. Это классик. Та, кого дарят вниманием классики, может считать себя счастливой…
— Даже если она литературовед и критик? — Шляпников и не заметил, как освоился в разговоре.
— При чем тут литературоведение, летчик? Спуститесь с ваших синих высот! С ваших десяти дурацких километров!..
В вестибюле возле дежурной стояла элегантно одетая дама, правда, тоже в беретке, и заканчивала разговор по стоявшему на конторке местному телефону. Порывисто положив трубку, она устремилась к лифту. Дежурная, хотя ее и не спрашивали, когда гостья уехала в лифте, сразу выложила, что это знаменитая здешняя актриса, а приезжает она в гости к Т.
— Уж копченую курицу она ему обязательно привезла! Так что к ужину его не ждите…
В лифте литературоведка насупилась, а когда прощались у своих комнат, потянула вдруг Шляпникова за рукав и, словно родной этаж вернул ей апломб, распорядилась:
— Сегодня, милый летчик, запирать дверь на ночь я, пожалуй, не буду…
Прошло довольно лет, Шляпников по-прежнему пролетает над заинтересовавшим его когда-то берегом и как всегда в него вглядывается — однажды разглядел даже тот незабываемый дом. Коллега латыш, между тем, как-то сообщил ему, что дом откупили какие-то богатеи, и на этажах, где искали вдохновения писатели, а в их объятиях — забвения неприкаянные подруги, устроили богатые дорогие квартиры.
Что выбрасывает теперь море, разглядеть, конечно, с десяти тысяч метров не получается.
Смятение несуразного немца
Причуды своего разума или, как он определял их, — придаточные смыслы, давно уже стали ему навязчивой докукой. Река, скажем, Нил скрывала в именовании главное свое богатство — “ил”, и при слове “Нил” прямоплечие древние египтяне, обнаженные по пояс и в цветных фартуках, ковыряли в его мыслях мотыгами речную благодать невесть какого царства.
“Столпотворение” — в нынешнем представлении беспорядочное кишение и копошение людей при