сотворении столпа (вавилонской башни) — оказывается, мельтешило, горланило и колобродило затесавшейся в него “толпой”.
Скрипка, конечно, скрипела, влагалище же исходило влагой влагания (это придет ему в голову в Отеле).
Кроме этого и многого другого (о чем тоже пойдет речь), он обычно ощущал смятение, вызываемое недочетами любых симметричностей — фасадной архитектуры, объеденного гусеницей древесного листа, пейзажа, из которого во внезапном месте начинала торчать какая-нибудь военная мачта, и уж, конечно, непорядками в человеческих телах (а он имел дело главным образом с телами дамскими, на приеме жеманно высвобождавшимися из лифчиков, трусиков, стародавних панталон и новомодных топиков) — из всех этих шуршащих, скользящих, облегающих покровов, призванных выпирать и привлекать взгляд, но при выпрастывании из них терявших апломб и становившихся вялыми тряпицами.
Так что сверхсовременная архитектура Отеля, куда он приехал на отпускные дни, ощущения его усугубила. Когда он к Отелю подходил, изощренно скособоченное сооружение буквально изводило его и понуждало досадовать.
Вдобавок ко всему его озадачила странная незнакомка, податливостью которой он, не затрудняясь ухаживанием, а просто располагая победительной ранней сединой, мягким загаром и небрежной снисходительностью ко всегдашней женской уязвимости, тогда воспользовался.
Было так. Высокий и безупречный, с английским своим саквояжем, он шел по кривейшему модернистскому коридору в полученный номер, а она возникла из-за несуразного внезапного поворота.
— Здравствуйте! — поклонился он.
— Вы, похоже, заплутали в здешнем формализме? — ответила она. — Но я помогу вам найти ваше убежище!
Под платьем на ней ничего не было — трикотаж обнаруживал торчащие соски, а сквозь ткань, когда она возникла навстречу, затемнелся лобок. Едва же вошли в его номер и замок щелкнул за спиной, а саквояж был поставлен куда пришлось, она положила руки ему на плечи и приблизила глаза.
— Вот вы и у себя. Прекрасное окно. Саквояж у двери. Молния сзади.
Платье упало. Осталось через него переступить.
Ее незамедлительное даже для отпускных шашней падение (восковое ухо у его губ, вспухший рот с перламутровыми от желания зубами, нетерпеливое стряхиванье туфель) сперва польстило ему, но к досаде, вызванной скособоченным отелем, сразу добавился отмеченный им некоторый изъянец ее бюста.
Пустяшная эта несообразность бросилась ему в глаза, потому что внезапно обретенная женщина была неправдоподобно симметрична, причем настолько, что, будучи хирургом, он тотчас озаботился отсутствием симметрии ее нутра (тут селезенка, там печень), но от своих придирок сразу отвлекся, ибо движения ее в соитии были удивительны и для внезапной встречи единственно правильны — она набегала и отползала, как прозрачное теплое большое море.
Это его отвлекло и увлекло.
Она не металась, не раскидывалась на ложе, а приходила и уходила, и это было неожиданной аналогией бросков и уползаний иногда тишайшей, иногда нервической волны.
“Разве у меня не блядские повадки?” — спросила незнакомка, когда они закурили и он сказал: “Вы необычны”.
— Необычайна?
— Пожалуй.
— Наверняка вы думаете обо мне черт знает что. Но я вас ждала. Два дня слонялась по коридорам…
— Как? Мы же незнакомы…
— Не именно вас, а такого, как вы! И дождалась. Чего уж тут было раздумывать? Я странная?
— Да. Но и я странноват. Вчера, например, чтобы отвлечься от пустых мыслей, стал перечитывать стихи. Они были хороши. Однако знаки препинания стояли в строках как-то несуразно. Послушайте сами.
— Красиво.
— Но знаки препинания! Я не мог понять, в чем дело — стихи этой поэтессы всегда совершенны! И вдруг обнаружил, что читал их с конца к началу. На самом деле всё вот как:
Но как легко, оказывается, переиначить это совершенство!
— Отчего же?
— Оттого что переиначивал дилетант. Поэт — а в нашем случае превосходная поэтесса! — чувствует отзвучья подсознания как непосредственно ощущаемое и видит мизансцену вдохновения готовой. Несочиненное еще стихотворение как бы уже появилось. Остается только внутри себя до него докопаться, зарифмовать, установить иерархию слов и строф, а также запятых и тире — поэты любят тире…
— Почему?
— За горизонтальность и протяженность. Тире продолговато, как вы в постели, моя красавица…
Помолчали.
— Ты когда-нибудь думал о потолке над объятием? — вдруг сказала она. — Над страстью? Над похотью, в конце концов? Потолок он же — поэма. Если бы ты прочел мне эти стихи раньше, я бы обязательно увидела над нами твои иммортели, хотя понятия не имею, как они выглядят, и еще, наверно бы — я ее вижу всегда — фараонову мышь — такого неведомого никому зверька, и он, может быть, поедал бы… листву… с африканских афродизиаков. А что видится в своде тебе?