подвернется.
Ходивший возле ямы одноглазый (чудовищно несимметричный!) турок с янычарскими усами его испугал, и он убежал прочь, а потом долго прятался в заброшенной раскопочной канаве, страшась тюремного заключения за попытку хищения на античном объекте.
В канаве он и ночует, припрятав на завтрак кусок хлеба с огрызком сыра, добытых с вечера. На него садятся ночью местные ночные бабочки — куда более тяжкие и мягкие, чем бабочки его детства. Он их с себя сгоняет, и, бывает, бабочка мерзко раздавливается. Пока он содрогается, пока вытирает руку о ночную траву, вероятно, фараоновы мыши (их здесь, оказывается, множество) утаскивают его еду — заплаканный сыр и сухой хлеб.
Так же содрогаясь, когда сторож, помолившись, отворачивается, а сторож отворачивался всегда, когда кто-нибудь подходит, он спозаранку подкрадывается к яме с обломками, но пугливо — едва сторож поворачивает голову, — в панике начинает глядеть якобы на пролетающих птиц.
Изо дня в день высокий худой оборванец, крадучись, ходит вокруг ямы и видит, как проворные японцы хватают мраморные осколки, но сторож ловить их и не думает, а наоборот, стоит туристам появиться, безучастно и картинно отворачивается.
Кроме того, турок, начиная спозаранку, пятикратно в течение дня расстилает молитвенный коврик и опускается на колени. Задрав к небесам зад, сторож словно бы целует траву, каясь, как видно за свои грехи, при этом челом кающийся с землей турок (
И так изо дня в день, изо дня в день.
Однажды утром он видит, как отмолившийся басурманин, кряхтя, приволакивает ведро битого мрамора и ссыпает в известную нам уже яму, и он недоумевает, и ничего не может понять.
Увы, ему невдомек, что лукавые археологи специально накололи на мраморные осколки дикий камень, чтобы вороватым японцам было чем похваляться на своих островах.
А сторож отворачивается для остроты момента и правдоподобия покражи.
Поймай лошадь
Начнем эту историю не своими словами: “Солнце уже всходило, когда Джек проснулся. Как всякий житель прерий, он прежде всего осмотрелся, чтобы поглядеть на лошадь. Ее не было. Лошадь для жителей прерий, то же, что корабль для моряка, что крылья для птицы. Без нее он беспомощен, без нее он подобен человеку, затерянному в океане, или птице, сломавшей крыло… Но прежде, чем Джек вполне оценил потерю, он увидел лошадь далеко в стороне: она спокойно паслась и с каждым шагом удалялась от его стоянки. Присмотревшись, он заметил, что за нею волочится веревка. Если бы веревки не оказалось, было бы совершенно невозможно ее поймать… Но, увидев веревку, Джек решил попытаться…
Из всех вещей на свете, способных свести человека с ума, самая худшая — это когда в погоне за лошадью ему все кажется, что он вот-вот ее схватит. Как ни старался Джек, чего только он ни делал, ему не удавалось приблизиться к лошади настолько, чтобы ухватиться за короткий обрывок веревки. И он метался за ней в разные стороны…”
Этот отрывок из рассказа Сетон-Томпсона замечательно годится для эпиграфа, но для эпиграфа он великоват, и я просто вставил его в текст.
Не следует думать, что я намереваюсь продолжить историю о поименованном Джеке, жителе прерий, тем более что история эта уже изложена Сетон-Томпсоном в рассказе “Тито”, важный отрывок из которого был только что приведен.
Мой герой сидит на траве не в прерии, а на бесконечно грустной и совершенно безнадежной земле примерно в десяти верстах от уральского города Шадринска. Вокруг по-июльски пожухшая летняя трава, в каковой, почти не шурша и не шевеля ее, происходит жизнь местных жужжелиц и ктырей, из которых какой-то его уже укусил, так что жди пупыря на бледной московской коже.
Он сидит и почему-то повторяет просветительский стишок из хрестоматии, изданной для повышения послереволюционной грамотности народа:
С того места, где он сидит, куда ни погляди, будет ровный горизонт, потому что вокруг ни холмов, ни косогоров. Зато есть телега с повалившимися к земле оглоблями — в ее тени он и укрылся, а в отдалении виднеется поле — возможно, там даже поспевает рожь, хотя стишок с окружающей обстановкой в его мыслях не сочетается.
В другом отдалении пасется лошадь по имени Буланка, но плосколицый человек, там, где грузились мешки с крупой, почему-то сказал: “Всё. Не обкорми-еся, студенты! Уводи давай гнедую!” За лошадью волокутся веревочные вожжи. А совсем вдалеке, как большой жук, сидит на поле черный трактор.
Небо на обратной дороге оказалось огромное, выцветшее и провинциальное, такого огромного неба он в жизни еще не видал. Почему Буланка, то есть “буланая”, оказалась вдобавок “гнедой”, он не знает, как не знает, что означают то и это слово. Как не знает, что такое “вороная”, “соловая”, “караковая” и “саврасая”. “Савраска увяз в половине сугроба…” Он, помнится, спросил тогда учительницу, что значит “Савраска”? Она ответила: “Сиди смирно, не вертись!”
Но это в школе, где он был подростком. А сейчас (побывав потом юношей) он превратился в молодого человека, потому что теперь он студент. Студент, уехавший с институтом в эвакуацию. Из Москвы в Шадринск.
Сегодня дед Кузьмакин поднял его засветло ехать на деревенскую базу за “харчами”. Вставал он в такую рань впервые, и ему показалось, что дальше придется жить с прилипшим к спине тюфяком, а дед Кузьмакин, между тем инвалид Первой империалистической, ковылявший на деревянной березовой ноге, наставлял его, до этого сроду не управлявшего лошадью, когда надо орать “Тпру!”, когда “Н-но!”, когда просто “Твою мать!”, потом велел “Береги Буланку!” и махнул рукой.
И он, как ни странно, без особых сложностей доехал из Шадринска то ли до склада, то ли до базы. Буланка трусила по дороге резво, раннее утро медленно переходило в ранний день, было тепло, и становилось все теплее. И спать расхотелось.
Склад находился в безлюдной деревеньке. “А вот так прямо по дорожке и поедь, там в конце вороты отворенные”, — сказала ему дорогу баба с козой.
Он и поехал прямо, и доехал до ворот, которые и в самом деле были отворены, и въехал в них, но Буланка через два шага вдруг встала. Он дернул вожжи и увидел, чего не ожидал. Телега, вкатившаяся за лошадью в ворота, заняла вместе с ней все заворотное место — узкую какую-то щель. Лошадь буквально уткнулась в оказавшуюся перед ней стену кирпичного строения, а точнее — в плакат “всё для фронта” на этой стенке, и сразу принялась отжевывать от стены его уголок. По сторонам телега и лошадь стискивались приземистыми бревенчатыми лабазами. Позади громоздились въездные ворота, а по бокам дворового пенала в каждой бревенчатой стене было по запертой двери и длинному низкому складскому окошку. В левом были видны корявые ручищи, очевидно, двоих мужиков. Удивленные их физиономии наверняка приходились повыше и не виднелись. В правом окошке — колебалась серая плоская рожа, которая явно уже ничему не удивлялась.