То была старая, непримиримая, беспощадная и непонятная вражда. Гонсало кричал, чтобы при нем не упоминали, ради всех пяти ран Христовых, этого разбойника Кавалейро, этого жеребца, этого скомороха, который развратил весь округ! А Жоан Гоувейя, напряженно вытянувшись, устремив на фидалго колюче- сухой взгляд и непримиримо сдвинув набок цилиндр, утверждал, что его друг Кавалейро — человек светлого ума, второй Геракл, сумевший навести в Оливейре порядок, расчистить здешние авгиевы конюшни! Фидалго рычал. Видейринья, на всякий случай пряча гитару за спиной, уговаривал раскричавшихся приятелей вернуться в таверну и не будить всю улицу.
— У тещи доктора Венансио второй день колики в животе. Мы шумим прямо у них под окном…
— Так скажи ему, чтобы не болтал чепухи! — неистовствовал фидалго. — Противно слушать! Помилуй, Гоувейя, ну можно ли говорить, что у нас никогда не было такого прекрасного губернатора, как Кавалейро? Я не об отце говорю… Уже три года как его нет в живых…
Не спорю, он управлять не умел… Слабый, больной человек… Но после него был виконт де Фрейшомил. Был Бернардино. Ты же служил при них! Вот настоящие люди! А этот жеребец Кавалейро!.. Верховный правитель округа обязан прежде всего не быть смешным. А твой Кавалейро — ну прямо персонаж из водевиля! Поэтическая грива, закрученные усы, томные глаза, выпяченная грудь, фу-ты ну- ты!.. Опереточный любовник! И притом глуп, капитально глуп! Нет, господа, такой скотины только поискать… И сверх того, жулик.
Вытянувшись в струнку рядом с громадным Тито, словно колышек у подножия башни, председатель городской палаты яростно сжимал в зубах сигару. Потом сказал холодно и четко, уставив в фидалго указательный палец:
— Ты кончил, Гонсалиньо? Так знай: во всей Оливейре — понимаешь, во всей! — нет никого, — понимаешь, никого! — кто мог бы сравниться с Кавалейро умом, характером, манерами, образованием, политическим тактом!
Фидалго из Башни, растерявшись, умолк. Потом презрительно, надменно взмахнул рукой:
— Это слова чиновника, живущего на жалованье!
— А это… это слова грубияна, забывшего о приличии! — взвыл Гоувейя, еще больше выпрямляясь и сверкая выпученными глазами.
В ту же минуту между ними протянулась, отбросив на мостовую широкую тень, толстая, как палица, рука Тито и разъединила спорщиков,
— Стоп, господа! Не будем ссориться. Пьяны вы, что ли? Ей-богу, Гонсало…
Но Гонсало уже сожалел о своих словах. В порыве доброты и великодушия, неизменно привлекавших к нему все сердца, он смущенно пробормотал:
— Прости меня, Жоан Гоувейя! Я знаю: ты заступаешься за Кавалейро как друг, а не как подчиненный. Что прикажешь делать, голубчик!.. Когда при мне заговаривают об этом жеребце Кавалейро… Сам не знаю, я словно заражаюсь духом конюшни: начинаю лягаться, реветь по-ослиному…
Гоувейя, сразу оттаяв (он всей душой любил фидалго и восхищался им), обдернул на себе редингот и только проворчал, что «наш Гонсалиньо — все равно что шиповник: всем взял, да только колюч…». Затем, воспользовавшись этой минутой смирения и раскаяния, продолжал свой панегирик, хотя и несколько сдержаннее. Он готов признать, что у Андре есть кое-какие слабости. Да, конечно, известное самомнение… Но зато какое сердце! И Гонсалиньо должен согласиться…
Фидалго в новом приступе отвращения попятился и всплеснул руками:
— Ах, Жоан Гоувейя, ты не понимаешь!.. Ну, скажи, почему ты сегодня за ужином не ел салата из огурцов? Салат был замечательный, даже Видейринья соблазнился! Я взял целых две порции, а потом доел все, что осталось. В чем же тут дело? А в том, что ты испытываешь врожденное, органическое отвращение к огурцу. Твой организм не выносит огурцов. Нет таких доводов, нет таких аргументов, которые заставили бы тебя проглотить огурец. Многие любят салат из огурцов; но лично ты его не переносишь. Так вот, у меня с Кавалейро происходит то же, что у тебя с огурцами. Я его не переношу! Нет таких доводов, нет такого соуса, под которым я мог бы его проглотить. Он мне противен! Он не лезет мне в глотку! Мне от него тошно!.. И еще одно…
Тут вмешался Тито, которому надоел этот спор и давно хотелось спать:
— Ну, будет, будет! По-моему, сегодня мы таки проглотили свою порцию Кавалейро! Все мы славные ребята, и нам остается только разойтись по домам. Свидание, кефаль… Я валюсь с ног. Скоро утро, стыд и позор!
Гоувейя даже подскочил от испуга. Вот дьявольщина! Ведь в девять утра у него комиссия по переписи населения!.. Чтобы рассеять последние следы взаимной обиды, он на прощанье обнял Гонсало. И когда фидалго уже спускался к фонтану в сопровождении Видейриньи (после всех подобных пирушек младший провизор провожал его до самых ворот «Башни»), Жоан Гоувейя, удалявшийся под руку с Тито, еще раз обернулся посреди Калсадиньи и привел изречение «не помню уже какого философа»:
—
Даже Видейринья, снова настраивавший гитару, чтобы вволю попеть при луне, скромно прошептал, заглушив певучие аккорды:
— Не стоит, сеньор доктор, право, не стоит… Такое уж дело — политика… сегодня оно белое, завтра оно черное, а послезавтра — глядь! — и вовсе ничего нет…
Фидалго пожал плечами. Политика! Неужели он стал бы ни с того ни с сего поносить губернатора Оливейры! Нет… он ненавидел в его лице только Андре Кавалейро из Коринды, вероломного друга, изменника с томными глазами! Никто не знает, что их поссорила память о тяжкой обиде, кровном оскорблении, за которое во времена Труктезиндо санта-иренейское войско пошло бы войной на обидчика… Приятели шагали по улице под сиянием луны, стоявшей над холмами Валверде; на струнах Видейриньи протяжно стонало вимиозское фадо, а Гонсало вспоминал эту старую историю, которая до сих пор отравляла горечью его душу. Семьи Рамиресов и Кагалейро жили по соседству: Рамиресы владели Санта- Иренейской Башней, более древней, чем само королевство, а Кавалейро — цветущим, доходным поместьем в Коринде. Когда Гонсало, восемнадцатилетний юноша, еще томился в выпускном классе лицея и готовился поступать в университет, Андре Кавалейро был уже студентом третьего курса; однако он принял Гонсало в число своих ближайших друзей. В каникулярное время, получив в подарок от матери верховую лошадь, Кавалейро ежедневно приезжал в «Башню». Сколько раз они гуляли вдвоем в санта-иренейском парке или бродили по окрестностям Бравайса и Валверде, и старший делился с младшим своими честолюбивыми планами, серьезными мыслями о будущем… Он намерен был посвятить себя государственной службе. Грасинья Рамирес вступала в свою шестнадцатую весну… Даже в Оливейре ее называли «Фиалкой из Башни». Еще жива была гувернантка Грасиньи, добрейшая мисс Роде. Как и все обитатели «Башни», старушка была очарована юным гостем, восхищалась его прекрасными манерами, волнистой романтической шевелюрой, чуть томным выражением больших ласковых глаз, а также пламенным увлечением, с каким он декламировал стихи Виктора Гюго и Жоана де Деус. Достойная наставница, чьи принципы не могли устоять перед всемогуществом Любви, разрешала Андре длительные беседы с Марией Грасой в павильоне под акациями; она смотрела сквозь пальцы даже на записочки, которыми влюбленные обменивались под покровом темноты, передавая их друг другу через ограду водокачки. Каждое воскресенье Кавалейро обедал в «Башне» — и верный управляющий Рамиресов, старик Ребельо, кряхтя, уже ломал голову над счетными книгами, чтобы выкроить миллион рейсов на приданое