пункт за пунктом, Эса набрасывает в своем опыте тезисы к древнейшей и вечно новой теме — происхождение человека.
Вот первые шаги по земле Существа, просидевшего свою многовековую зарю на ветках. Лес для него — темная стена ужасов. Шорох листвы — угроза. Его тянет на равнину, к берегу реки, а потом и моря. Вот после ягод и кореньев он впервые высасывает кровь «Ихтио», погибшего в схватке с «Плезио» — плезиозавром, слизывает жир с пальцев, ощущает вкус мяса. Убив медведя, совершает открытие, что заостренный посох — оружие. Затем другое, третье изобретение и обретение: копье, молоток, наконец, огонь. Собственные открытия совершает Ева, поначалу, как водится, более обаятельная, чем Адам. Праматерь не хуже супруга раздирает на части козленка, одну за другой вырывает из-под панциря лапы у черепахи. Но какова ее роль в прогрессе!
Лишь с помощью Евы бог сумел достроить мироздание, сотворя Царство Духа, без которого не появились бы домашний очаг, племя, город.
На этот раз цивилизация и прогресс — великое благо. Первопричина их — Сила Разума, которая вывела спотыкающегося на кривых ногах Адама из зарослей, избавила от дикости, утвердила в господстве над познаваемой природой.
Процесс познания Эса трактует почти материалистически. Именно потому, что лютое скопище райского зверья, отстаивая владычество Силы Инстинкта, ополчилось на бедного Адама, перед ним возникла необходимость противопоставить атакам инстинкта Силу Разума. Не будь ящеров и птеродактилей, гиен и гиппопотамов, земля так и осталась бы ужасающим раем, где покрытый шерстью Адам отыскивал на морском побережье выброшенную волной мертвечину. Не будь пантер и пещерных львов, не возникли бы города и вся цивилизация, которая родилась из отчаянных усилий человека найти защиту от всего, что лишено Души.
Эса де Кейрош почти диалектик. На его взгляд, человек родился в тот «благословенный вечер», когда ему удалось посохом убить медведя. «Почти» — поскольку Эса материалист непоследовательный и диалектике верен не до конца.
Как известно, Лаплас на вопрос о боге ответил Наполеону, что в этой гипотезе не нуждается. Эса подобным образом ответить не мог бы, ибо нуждается в боге во многих случаях, когда разум отыскивает, но не находит исчерпывающую разгадку бытия, когда не может точно ответить, почему, например, некое слезшее с дерева Существо озарилось Идеей, что оно венец творения, обрело Душу и устояло перед всеми хищниками, всеми опасностями. Во всех этих случаях Эса прибегает к иронично-художественной гипотезе существования божества и его посланцев: «…ни один зверь не приближался к первому на земле человеку: рядом с Адамом, охраняя его, возвышалась гордая белая фигура с белоснежными крылами за спиной, сияющим вкруг головы звездным нимбом, грудью, защищенной алмазной кирасой и огненным мечом в сверкающих руках».
Верит ли Эса, что именно господь бог ниспослал нам величайший из всех даров — «дар любви к ближнему» и к тому, что вроде бы не нуждается в нашей любви — к Мирам и Небесным Светилам, сотворенным по воле божьей из той же первоосновы, что мы, и, быть может, тоже любящим нас, нас не зная?..
Подобно зачину, эта концовка опыта об Адаме и Еве иронична и в то же время серьезна. Под покровом иронии в ней высказывается та нравственная идея, которую Эса отстаивает своим творчеством как итог этического развития человечества.
Вариация на евангельский сюжет — «Трогательное чудо», — идейно родственная «Адаму и Еве в раю», будучи последним словом сборника, подтверждает его пафос. Открыто атеистичен рассказ, подобно «Реликвии», сочетающий историческое и бытовое правдоподобие с новозаветной легендой об Учителе, который любил детей и обещал бедным царство, более изобильное, чем двор Соломона. Эса преподносит явление Христа младенцу как чудо, как «трогательное», сентиментальное чудо. К тому же облик простого плотника из Галилеи вновь, как в «Реликвии», открыто полемичен мраморно-золотому Спасителю. Да только ли ему? Антицерковный добрый Христос несовместим с яростной проповедью архиепископа Браги, который писал хвалебный некролог Салазару и чествовал годовщину зарождения португальского фашизма.
В 1970 году, во введении к предыдущему тому Эсы де Кейроша, приводилась цитата из крайне правой газеты «Новидадес», откликнувшейся на столетие писателя статьей-ультиматумом: «Если бы Эса был жив, ему пришлось бы либо отречься от всего написанного в самую активную пору творчества, либо открыто встать в авангарде врагов Португалии».
Незачем гадать, в чьих рядах оказался бы сегодня живой Эса. У его наследия, у живой его части, написанной в активную пору творчества, — а к ней, безусловно, относятся и рассказы, — своя логика, свое место в социальной схватке. Оно действительно в авангарде свободолюбивой, демократической Португалии.
НОВЕЛЛЫ
СНЕГ[2]
Поутру дровосек поднялся со своей циновки и зажег свечу.
У очага, скорчившись от холода, спал хилый мальчик, кое-как закутанный в рваное одеяло. Беднягу дровосека трясла лихорадка; накануне он дотемна бродил по черной чаще, а после так и забылся, голодный, пред очагом: в доме не нашлось и тарелки супу.
Шли большие снега по горам и ущельям, а он, печальный, должен был кормить малых детей, что по вечерам за молитвой, худые и оборванные, жались к матери, захлебываясь в голодном плаче: потому-то об эту пору и бродил он в дурманной мгле по горам и долам, по сосновым лесам, и рубил, колол, срезал ветки, на хлестком ветру, средь суровых, хранящих молчанье, снегов.
Мальчик спал, вытянув застывшие, белые, в глинных пятнах ноги; редкие волосы растрепались, белела в сумраке впалая грудь. В углу, на ослизлых постилках, укрытые материной старой юбкой, спали, выставив красные локотки, двое малышей, потонувшие в голодном и холодном сне. Дровосек снял куртку, которую надевал в горы, укрыл их прозяблые ножки и со свечой в руке нагнулся над циновкой, где спала жена: она лежала, всем телом прижавшись к скудному теплу циновки, словно к груди любимого, расслабленно уронив руки, обессиленная; ее черные волосы печально рассыпались по жалкой постели, как траурный убор; и дырявое одеяло обрисовывало девственные и плодоносные формы ее груди.
Дровосек взял черный свой топор и большой жгут веревок, натянул на голову грубый бурый колпак и медленно побрел из дому тощей, голодной тенью, по долгим, крутым, мертвенно-белым, тонущим в снегу дорогам.
Его лачуга затерялась у подножия высоких гор, вдали от людских поселений, средь нескольких черных деревьев, подъявших к небу свои оголенные, тощие, скорбные руки.
Здесь жила эта закованная в холод, изъеденная голодом семья, наедине со снегами и зимою, тая в сердцах своих религию солнца, зеленеющих всходов и звонкого сияющего плодородья — яркие, чарующие картины, столь же далекие и непостижные, как сам бог средь райских просторов в звездной пыли. Мужчина каждый день уходил в горы на свою битву с ветвистым лесом; женщина, дома, чинила лохмотья у потухшего очага, а как стемнеет, приоткрывала срывающуюся с петель и растресканную ветрами дверь, всматриваясь в заснеженные тропинки, — не возвращается ли, медленно, сгибаясь под огромными связками хвороста, ее муж…
Дровосек брел в сторону леса.
Снег падал, легко и тихо. Душа цепенела в теле, как в монашеской одежде, испуганная сверхъестественной строгостью пейзажа. Ибо у здешней природы были своеобычные и жестокие повадки.