— Канальство! Я иду в баню…
Но тот плотнее запахнулся в свой белый плащ и жестко ответил:
— Нас ждет Гамалиил, сын Симеона. Мудрость раввинов гласит, что женщина есть путь к нечестию!
Он круто свернул в темный сводчатый проход; стук копыт навлек на нас бешеный лай псов и проклятия нищих, толпившихся в этом темном закоулке. Затем мы пробрались через пролом в древней стене Езекии, пересекли углубление пустого бассейна, где дремали ящерицы, и запылили вдоль длинной улицы, среди беленых стен и окрашенных дегтем оконных рам. Мы остановились перед красивой сводчатой дверью, нижняя часть которой была загорожена проволочной решеткой от скорпионов. Это был дом Гамалиила.
Посреди обширного мощеного двора, накаленного солнцем, стояло лимонное дерево; тень его защищала от солнца бассейн с чистой водой. Весь двор опоясывала прохладная галерея, которую подпирали пилястры из зеленого мрамора. С перил галереи свешивались ассирийские ковры, расшитые цветами. Небо блистало безупречной синевой. В углу, под навесом, покрытый шрамами негр был впряжен в деревянную балку, обитую железом; он медленно, со скрипом вращал тяжелый каменный жернов домашней мельницы.
В проеме двери показался тучный человек с безбородым лицом, почти таким же желтым, как его хитон; в руке он держал трость из слоновой кости. Его набухшие веки почти не поднимались.
— Хозяин дома? — крикнул ему Топсиус, спешиваясь.
— Войди, — ответил тот высоким, свистящим голосом, похожим на шипение змеи.
По пышной лестнице из черного гранита мы поднявшись на площадку, где возвышались два светильника, похожих на тонкие деревца из бронзы, только без листьев.
Между ними стоял сам Гамалиил, сын Симеона. Он был очень высок, очень худ. Густая умащенная маслом борода лежала на груди, прикрывая коралловую печатку на красном шнурке. Из-под белого тюрбана, перевитого нитью жемчуга, торчала полоска пергамента, исписанного священным текстом. Глубоко посаженные глаза блестели холодно и жестко. Синий хитон, отороченный бахромой, ниспадал до самых сандалий; на рукавах тоже были нашиты полоски пергамента с ритуальными письменами.
Топсиус приветствовал хозяина на египетский манер: медленно опустил руку и прижал ее к пузырившимся на коленях люстриновым штанам. Гамалиил протянул руки и проговорил нараспев:
— Входите, добро пожаловать, ешьте и веселитесь…
Вслед за Гамалиилом мы прошли по гулкому мозаичному полу в залу, где нас ждали три человека. Один из них, стоявший у окна, пошел к нам навстречу с приветственными словами. Он был необыкновенно хорош собой; каштановые кудри падали кольцами на могучую, гладкую и белую, как греческий мрамор, шею; на черном поясе, перехватывавшем хитон, блестела каменьями рукоятка короткого меча. Второй, толстый, лысый, с мучнисто-белым безбровым лицом, полулежал, развалясь на ременном кресле; на нем была симла винного цвета, под руки ему подложили пурпурные подушки; он небрежно и рассеянно кивнул, словно бросил подачку забредшим из чужой земли попрошайкам. Но Топсиус чуть ли не простерся перед ним на полу и почтительно облобызал его тупоносые туфли из желтой кожи: это был высокочтимый Озания из царственной семьи первосвященников Бэофов. В жилах его текла кровь Аристовула! С третьим мы не поздоровались, да и он нас как будто не видел. Он сидел, забившись в угол и надвинув на лицо капюшон белоснежного полотняного плаща; человек этот, видимо, молился и только время от времени вытирал руки о полотнище, такое же белое, как плащ, привязанное к поясу толстой, в узлах, веревкой, какой подпоясываются монахи.
Стягивая перчатки, я рассматривал резной потолок залы, весь из кедрового дерева, окрашенного киноварью. Гладкие голубые стены были как бы продолжением жаркого, чистого восточного неба, сиявшего за окном; в оконном проеме, на ярком солнце, вырисовывалась подвешенная к стене ветка жимолости. Поодаль стоял треножник с перламутровыми инкрустациями, на нем дымились в бронзовой курильнице ароматические смолы.
Тут ко мне подошел Гамалиил и, сурово взглянув на мои сапоги, медленно проговорил:
— Путь с Иордана долог… Вы оба, конечно, проголодались.
Я начал вежливо отказываться. Но он возразил важным тоном, словно читая священную книгу:
— Полдневный час — самый угодный богу. Иосиф сказал Вениамину: «Ты утолишь голод в полдень». Но всевышний любит, когда гость весел… Вы утомились, идите же и насытьтесь, и пусть душа ваша хвалит хозяина.
Он хлопнул в ладоши. Раб с металлическим обручем на волосах внес таз теплой воды, от которой пахло розами. Я омыл руки. Другой раб подал на широких виноградных листьях медовые лепешки. Третий налил в блестящие от глазури глиняные чаши крепкого черного вина из Эммауса. А чтобы гостям не пришлось есть в одиночестве, Гамалиил разломил плод граната и, полузакрыв веки, поднес к губам чашку, в которой плавали кусочки льда и апельсиновый цветок.
— Что ж, — сказал я, облизывая пальцы, — теперь я заложил в трюм столько, что хватит до следующего полудня…
— Да возвеселится душа твоя!
Я закурил сигарету и облокотился на подоконник. Дом Гамалиила стоял высоко, как раз позади храма, на холме Офела; ласкающий воздух был свеж и мягок и наполнял сердце покоем. Внизу змеилась новая городская стена, построенная Иродом Великим; за нею цвели яблоневые сады, спасавшие от зноя долину Источников; они вползали вверх по холму, на котором белела деревня Силоам. В провале между горой Сорокадневного поста и кладбищенскими холмами блестело вдали серебряной пластиной Мертвое море. А еще дальше мягкими волнами набегали Моавские горы, почти такие же голубые, как небо, а белое пятно, трепетно мерцавшее в лучах света, было, очевидно, Махеронской крепостью, поставленной на утесе на границе с Идумеей.
На травянистой террасе одного из домов у городской стены стоял под высоким балдахином, окаймленным бубенцами, человек и всматривался, как я, в просторы Аравии. Возле него тоненькая девушка, подняв голые руки, созывала голубей, порхавших над крышей. В вырезе хитона мелькали ее круглые маленькие груди. Эта смуглая девушка, вся золотистая в лучах солнца, была так хороша, что я послал было ей воздушный поцелуй… Но меня отвлек голос Гамалиила, заговорившего о том же, о чем кричал человек в шафрановом хитоне на Елеонской горе:
— Да, этой ночью равви Иошуа схвачен в Вифании…
Затем он прибавил, полузакрыв глаза, медленно роняя слова и перебирая пальцами бороду:
— Но Понтий колеблется. Он не хочет судить человека из Галилеи, подлежащего юрисдикции Антипы Ирода… Поскольку тетрарх сам приехал на пасху в Иерусалим, Понтий отправил равви к нему в Вифесду.
Топсиус встрепенулся; сверкнули его профессорские очки.
— Странное дело! — воскликнул он, разводя тощими руками. — Понтий колеблется, Понтий стал законником! С каких это пор Понтий считается с юрисдикцией тетрарха? Мало ли горемык галилеян отправил он на смерть без ведома тетрарха, когда разразился бунт из-за акведука, и мечи римлян, по приказу Понтия, кромсали людей даже в атриумах храма, и кровь невфалимцев смешалась с кровью жертвенных быков?
Гамалиил сумрачно пробормотал:
— Римлянин жесток, но он раб закона.
Тогда Озания, сын Бэофа, усмехнулся дряблым беззубым ртом и прошепелявил (при этом на пурпурных Подушках беспокойно задвигались его пальцы, унизанные перстнями):
— А может быть, равви удостоился благоволения супруги Понтия?
Гамалиил вполголоса послал проклятие распутной римлянке. Но очки Топсиуса недоуменно уставились на досточтимого Озанию, и тот спросил удивленным тоном, неужели доктор не знает того, о чем толкуют не только верующие в храме, но даже идумейские пастухи, пригнавшие на продажу жертвенных агнцев: стоило этому равви из Назарета начать проповедь в «Портиках Соломона», как Клавдия одна, под черным покрывалом, выходила слушать его на террасу Антониевой башни. Менахем, стоявший в месяце тебет на карауле у входа во «Двор язычников», видел, как супруга Понтия взмахами плаща подавала галилеянину условные знаки… Возможно, Клавдии надоела Капрея, цирковые наездники, гистрионы