– Доносят, что у вас тут завелся смутьян…
О черт. Черт. Теперь понимаю.
Только теперь.
Дело не в празднике Успения: до него еще несколько дней. Все из-за меня. Я – смутьян, говорят они, и, честно сказать, поспорить с ними трудно.
Смутьянов из Ямы переводят в Шахту.
Это будет венец моей тюремной карьеры.
Я смотрю на Делианна.
«Если…» – шепчут его измученные глаза.
И вокруг толпятся люди, готовые за меня умереть…
Я протягиваю стражникам обе руки, подставляя запястья, и вздыхаю, когда старший по наряду защелкивает кандалы.
– Ну ладно, как скажете, – говорю я. – Пошли.
8
Меня тащат по сходням двое стражников, больно ухватив под мышки. Ступни волочатся по земле, бьются о ступеньки – я слышу это, но не чувствую.
Над Ямой гуляет эхо потрясенного молчания. Все смотрят, не в силах поверить, что я позволил себя увести.
Я всегда был полон сюрпризов.
Мы добираемся до галереи. Я кричу зэкам, пока меня еще слышно:
– Держитесь! – Стражники волокут меня по мосткам мимо бесконечного строя арбалетчиков. – Работайте –
Я обращаюсь ко всем; выделить Орбека или т’Пассе – значит пометить их в глазах стражи, и тогда их прикуют рядом со мной в Шахте.
– Когда я вернусь, готовьтесь – будет веселье!
Мы останавливаемся перед дверями в Шахту. Щели вокруг нее сочатся безумием, гнилью, бешеными воплями.
Старший по наряду снимает фонарь с крюка над дверью, чтобы запалить фитиль собственного, еще несколько стражников следуют его примеру. Поднимая засов, офицер ухмыляется мне.
– А ты крутой, да?
Я не снисхожу до ответа.
– Знаешь, – продолжает он, – много я видел таких крутых – здесь, на свету.
Он распахивает дверь. Воздух, поднимающийся из Шахты, насыщен влагой и скверной настолько, что в рот мне будто вколачивает язык давно сдохшей коровы. Не просто смрад гниющего мяса и зловонного дыхания: эссенция безумия, от которого люди готовы жрать собственное дерьмо, покуда не сгниют зубы.
Прикованные к стенам по обе стороны прохода заключенные бьются в оковах, прячут лица от слабого света, что сочится из Ямы. В глубине черной глотки Шахты кто-то находит в себе силы кричать. Стены покрыты росой, сгустившимся дыханием, но даже она посерела от грязи, которую выдыхают «шахтеры». Вырубленные в полу ступеньки уводят в бесконечную темноту, куда стекают склизкие испражнения.
Помню, как я очутился здесь в последний раз. Помню тех, кто жался к стенам Шахты, покуда мы с Таланн пробирались по предательски скользкой лестнице к выгребному колодцу, и я волок Ламорака на спине. Большинство из них уже не могло умолять о пощаде. Они были низведены до положения не скотов, а вещей: комья порванных нервов и гноящихся язв, у которых осталась единственная функция – переживать неспешное скольжение вместе с отбросами по ступеням, ведущим к смерти.
Я едва смог пройти мимо них спокойно – а я тогда был моложе и куда круче.
Сейчас я и ходить-то не могу.
Хорошо что мне не придется самому спускаться в Шахту. Не уверен, что смог бы дойти.
Когда меня переносят через порог, я могу думать только о том, как гноятся ожоги на бедрах, и о том, как будут они выглядеть через пару дней, если смазывать их чужим дерьмом – но на косяке я замечаю темную зарубку, пальца в два шириной, со стороны засова.
И вспоминаю:
Я протягиваю руку поверх плеч стражника и касаюсь зарубки, пока меня проносят мимо. Семь лет дерево в глубине Шахты впитывало ее гнилостные испарения и потемнело вровень с зелено-черным косяком, но вот он – знак, оставленный Кейном.
Оставленный мною.
– Чему ты радуешься, урод? – хмурится офицер.
Я оборачиваюсь к нему: