оказанной им Леоноре, таится нечто подозрительное, быть может, даже ужасное. Но что это меняло? В конце концов, все эти тайны его не слишком интересовали. Главным было то, что он достиг своей цели.
Поэтому он глубоко поклонился, не столько в знак признательности, сколько желая скрыть радость.
— Минуту, — сказала вдруг Леонора. — Если эта девушка надежно заперта в монастыре… ведь она действительно заперта, не так ли? вы именно так сказали? — если она ничем больше не может навредить, то чего вы опасаетесь?
— Надо предвидеть все. Кажется, этот Жеан Храбрый весьма опасен. Предположим, он узнает, где находится девушка… попытается освободить ее…
— Понимаю… стало быть, нужно избавиться и от нее, и от него.
— Именно так, мадам. И не стоит забывать, что если девушка в наших руках, то молодой человек на свободе… и он опасен. Я предупредил вас. Будьте осторожны, мадам, вы имеете дело с сильным противником. Пока этот изголодавшийся волк будет бежать по вашему следу, вы не можете быть уверены в успехе предприятия. Поверьте мне, надо нанести удар! И без всякой жалости!
— Будьте спокойны, — с холодной жестокостью произнесла Леонора, — ни он, ни она, если ей вдруг удастся ускользнуть, не сумеют помешать мне. Я сама займусь этим. Однако поговорим о вас, господин епископ. Вы оказали Ее Величеству неоценимую услугу, которая не может оставаться без вознаграждения. Скажите, чего вы хотите?
— Мадам, — проговорил Ришелье дрогнувшим от радостного предвкушения голосом, — больше всего на свете я желаю стать духовником королевы.
— И только? — воскликнула Леонора с искренним удивлением.
— Я не так честолюбив, как могло бы показаться, — сказал епископ с загадочной улыбкой, — и буду счастлив получить этот пост.
Мысленно же добавил: «Очень счастлив… пока… в ожидании лучшего.»
— Будь по-вашему, — любезно произнесла Леонора. — После того как я передам эту бумагу королеве, приказ о вашем назначении будет подписан. Уже завтра вы станете духовником Ее Величества.
Ришелье, склонившись к руке Леоноры Галигаи, запечатлел на ней пылкий поцелуй, выражавший глубочайшую признательность.
Глава 24
ЛОВУШКА В ДОМЕ КОНЧИНИ
Жеан расстался с Кончини, не подозревая ничего дурного. Он, разумеется, заметил, что фаворит идет следом, но приписал это желанию как можно быстрее освободить слуг. Мысль о трусливом предательстве даже не пришла ему в голову.
Почувствовав, что ступеньки уходят у него из-под ног, он инстинктивно вытянул вперед руки, вскрикнул от удивления и с грохотом упал — впрочем, без особого ущерба для себя.
Какое-то мгновение он лежал оглушенный, а затем, вскочив одним прыжком, зарычал:
— О vigliacco! Ti mangero il fegato! Ti mangero le trippe! Scendi qui, vigliacco! [28]
Воспитанный флорентийцем Саэттой, Жеан Храбрый изъяснялся по-итальянски столь же свободно, как и по-французски. Поскольку в разговорах с Кончини, который также был родом из Флоренции, он чаще использовал итальянский, то, естественно, именно на этом языке стал его поносить и угрожать ему.
Вскоре Жеану пришлось убедиться, что лишь эхо отвечает на его проклятия. Он умолк. Вокруг царил непроглядный мрак, а при падении шкатулка выскользнула у него из рук.
Именно о ней он и подумал прежде всего; начал искать ее на ощупь и довольно быстро нашел. Она раскрылась, и бумаги высыпались грудой; тут же валялись и ключи. Запихнув все обратно, он продолжил поиски, опасаясь, что какой-нибудь листок затерялся, но ничего больше не обнаружил.
Успокоившись на сей счет, он свернул плащ и, положив возле стены, водрузил на него драгоценную шкатулку.
Лишь после этого он задумался о себе и о том, куда попал.
Выяснилось, что темница его совершенно лишена мебели: здесь не было ни кровати, ни табурета, ни даже охапки соломы, где можно было бы прилечь. Отсутствовало здесь и то, что является непременной принадлежностью любой камеры — кувшин с водой и ломоть хлеба. Полная пустота — ничего, кроме стен, влажных из-за близости Сены.
Он измерил свой каземат, насчитав пять небольших шагов в длину и четыре в ширину. Это было, прямо скажем, немного. Ни единого отверстия, откуда проникало бы хоть немного света в это подобие могилы. Темнота была такой плотной и густой, что, казалось, ее можно резать ножом. Тяжелый, спертый воздух и запах плесени, от которого свербило в горле.
Вот и дверь!
Он ощупывал ее долго: тяжелая, мощная, обитая железом. Замочной скважины нет. Без сомнения, она запиралась снаружи на засовы.
Слегка присвистнув от восхищения, он выразил свои чувства в следующих словах:
— Отлично сработано!
Тем не менее, он вступил в борьбу, пытаясь одолеть дверь кулаками, ногами, плечами, но лишь измучился и набил синяки. Тогда он пустил в ход кинжал. Лезвие обломилось с сухим щелчком. Жаль! За этот клинок ему пришлось выложить два полновесных пистоля.
Он отступился… на некоторое время.
Всю ночь ему пришлось провести на ногах, а в приключениях, равно как и в волнениях, недостатка не было. Он чувствовал усталость и начинал ощущать голод и жажду.
Тогда Жеан уселся на свой плащ. Он был необыкновенно спокоен и сам себе удивлялся; сознавал, что изменился — и это приводило его в смятение. Он подумал, что всего лишь сутки назад не сумел бы столь хладнокровно отнестись к подобному злоключению. Он потерял бы голову от бешенства, стал вопить и неистово стучать в дверь. И, конечно, ни за что не усидел бы на месте. С задумчивым видом он бормотал себе под нос:
— Помогло бы мне это? Разумеется, нет… Я стал другим! И как быстро это произошло!
Он не понимал, что испытывает влияние Пардальяна, своего отца, с которым провел почти всю ночь. Кроме того, он все еще находился под впечатлением той сладостной и одновременно ужасной сцены, что произошла несколько часов назад; когда у него состоялось объяснение с девушкой, ставшей отныне его невестой.
Одаренный способностью схватывать все мгновенно, он, сам того не сознавая, пытался подражать тем качествам своего отца, которые больше всего поразили его — впрочем, в зародыше они в нем и без того существовали.
Необыкновенное спокойствие Пардальяна, несокрушимое хладнокровие, никогда его не покидавшее, простота манер, скупость жестов, логика поступков — вот что потрясло юношу, вот чем он был изумлен и приведен в восхищение. Именно этим качествам он завидовал, именно их твердо решил приобрести, а сейчас усваивал, не отдавая себе в том отчета.
С другой стороны, после беседы с Бертиль он инстинктивно чувствовал, что если хочет стать достойным ее, то должен взрастить в себе нового человека, почти во всем противоположного прежнему Жеану.
Поначалу это было лишь смутное ощущение, но оно росло, вследствие чего он и пощадил Кончини, хотя еще сутки назад никогда бы этого не сделал. Теперь он начинал понимать то, что прежде лишь чувствовал. Способность быстро схватывать вкупе со страстным желанием изменить и самого себя, и свой образ жизни уже принесли плоды.
Добавим к этому, что спокойствие духа, походившее почти на равнодушие к собственной судьбе и весьма удивительное при столь критических обстоятельствах, имело еще одну причину, о которой юноша не подозревал. С того мгновения, когда перед ним на крыльце появилась Бертиль, он жил, словно отрешившись от реальности.
Любовь Бертиль казалась ему недостижимой химерой — он и помыслить не мог о подобном счастье. Однако девушка не просто призналась ему в своих чувствах — она провозгласила их во всеуслышание, она сама, без принуждения и подсказки, объявила себя его невестой.
Могло ли такое неслыханное, невероятное счастье быть поколеблено подлостью Кончини? Вы шутите! Любовь делала Жеана неуязвимым. Да, он попал в отчаянное положение — но было ясно, было очевидно,